Однажды добрая, простая старуха, знавшая Роланда мальчиком, увидев его опиравшимся на мою руку, остановила нас, как говорила она, чтобы наглядеться на меня.
Ксчастью я был довольно изрядного роста, чтоб не бояться даже смотра матроны Кумберланда. После приветствия, чрезвычайно понравившегося Роланду, она сказала мне, показывая на Роланда:
– Вам есть еще время, сэр. Пользуйтесь им, чтобы сделаться таким же, как он… Вы будете такие же, если Бог вам даст пожить: это верно. На этом дереве никогда не было дурных веток. Милостивы к маленьким людям: все вы были такие исстари. Бог да благословит старое имя, хоть не велико наследие! Это имя для бедного звучит как червонец! –
– Видите теперь, – сказал Роланд, когда мы расстались с старухой, – чем мы обязаны именем, чем обязаны нашим предкам? видите, что самый далекий из них имеет право на уважение и благодарность: он был отцом целого рода. «Чти отца твоего…» Не сказано: чти твоего сына… Если сын обесчестит нас, и умерших, и святость наследственных добродетелей, словом, имя, если…
Капитан остановился и с чувством прибавил:
– Но теперь вы мой наследник, я не боюсь теперь! И что до горя безумного старика! имя, это наследие поколений, спасено, слава Богу… имя…
Загадка была разрешена: я понял, почему, несмотря на всю грусть о потере сына, честолюбивый отец был утешен. Он сам был менее отец, нежели сын нескончаемой смерти. Из каждой могилы, где спал предок, он слышал голос. Он согласился бы на всякое лишение, лишь бы не страдали предки. Роланд был более, нежели на половину Римлянин: сын всегда бы звучал в его нежном сердце, но предки были часть его верования.
Но мне бы следовало работать и приготовляться к Кембриджу. Да, куда тут к чорту. Более всего нужно было заняться мне Греческим сочинением. Я приходил к отцу, который, как известно, в этом деле был как дома. Но увы, мудрено найти ученого, который был бы хороший учитель.
Добрый батюшка! Если удовлетвориться тем, что вы по природе своей, нельзя найти лучшего наставника для сердца, головы, правил вкуса, когда, заметив, что нужно вылечить рану, исправить недостаток, вы вытираете очки или суете руку между рубашкой и жилетом. Но подходить к вам, коротко и сухо, однообразно, правильно, с книгой и упражнением в руке, видеть мрачное терпение, с которым вы отрываетесь от большего волюма Кардана, в медовый месяц обладания им, следить за тем, как спокойные брови постепенно изменяются в ломаные линии над ложным количеством или варваризмом, пока не вырвется у вас это ужасное: рарае! значущее – я в том уверен – в ваших устах гораздо более, нежели в то время, когда Латынь была живой язык и рарае, было восклицание естественное и не педантическое, – нет, я лучше соглашусь тысячу раз запутаться в моем собственном мраке, нежели зажигать мой ночник у лампы этого рарае берегов Флегетона!
И тогда отец, задумчиво, ласково и удивительно-тихо вычеркивал три четверти стихов своего любимца и заменял их другими, которые явно были превосходны, но почему – этого определительно не было видно. Тогда, если спросить: почему? отец в отчаянии начал головой и говорил: – должно чувствовать почему!
Короче, ученость была для него тоже, что поэзия: он также не мог учить вас ничему, как Пиндар не показал бы вам, как написать оду. Вы обоняли аромат, но схватить и разобрать его, вы не могли также, как нельзя ладонью вытянуть запах из розы. Я скоро оставил моего отца с Карданом и большою книгой, которая, сказать мимоходом, подвигалась плохо. Дядя Джак настоял чтоб она была издана in quarto и с пояснительными рисунками. Эти рисунки отнимали бездну времени и должны были стоить пропасти денег, но издержки были дело Антииздательского Общества. А самому мне как было заняться? Только что уходил я в свою комнату, pemius orbe divisas, убежденный, что отделился от света, слышался стук в дверь. То матушка, добровольно взявшаяся устроить занавески у всех окон (пустое излишество, которое забыл или пренебрег Болт) является спросить, как устроены дрепри у миссисс Тривенион – предлог, чтоб видеть собственными глазами, не грустен ли я, ибо с той минуты, как она услышит, что я заперся у себя в комнате, она уверена, что это с горя. То Болт, делающий полки для моего отца, хочет посоветоваться со мной на всяком шагу, особенно с тех пор, как я дал ему готический рисунок, который неимоверно ему нравится. То Бланшь, которую в какую-то несчастную минуту, я обещался учить рисовать, крадется на цыпочках, уверяя, что не будет мешать мне, и сидит так спокойно, что выводит меня из терпенья. То наконец, и это всего чаще, капитан зовет меня гулять, ездить верхом, ловить рыбу. И вот, о Св. Губерт, покровитель охоты! приходит блестящий Август: в пустых полях явилась дичь, дядя дал мне ружье, из которого он стрелял в мои лета, одноствольное с кремнем; вы, конечно, не смеялись бы над ним, если б видели его доблестные дела в руках Роланда, за-то в моих… Я всегда мог свалить срам на кремень! Время, таким образом, шло скоро, и если у Роланда и у меня были часы грусти, мы поднимали их прежде, нежели садились они, и подстреливали их в крыло, лишь, только взлетали они.
Кроме того, хотя ближайшие окрестности были бесплодны и пусты, местность, на несколько миль, была так полна занимательных предметов, видов столь поэтически-величественных или милых сердцу; и, по временам, мы отрывали отца от Карданов и проводили целые дни на прибрежьи какого-нибудь славного озера.
В числе этих прогулок, я предпринял одну к тому дому, где мой отец узнал радость и муки той печальной первой любви, которая все еще оставляла следы в моей собственной памяти. Дом, большой и величественный, стоял заперт: Тривенионы не были здесь много лет; парк был весьма сокращен. Не было положительного разрушения, развалин: этого никогда бы не потерпел Тривенион, но везде был грустный вид отсутствия и пустоты, Я вошел в дом с помощью моей визитной карты и полу-кроны. Я увидел достопамятный будуар, я воображал себе место, на котором отец выслушал приговор, изменивший течение всей его жизни. И когда я вернулся домой, я с новой нежностью смотрел на невозмутимое чело моего отца, и снова благословлял нежную помощницу, терпеливой своей любовью прогнавшую с него всякую тень.
Насколько дней после нашего приезда я получил письмо от Вивиена. Оно было адресовано в дом моего отца, коротко, но показалось весело. Он говорил, что полагает, что попал на прямую дорогу, что будет держаться её, что он теперь в лучшем отношении к свету, нежели прежде. Он присоединил банковый билет, несколько превышавший его долг мне, и просил меня возвратить ему этот излишек, когда он потребует его миллионером. Адреса он не писал, но на конверте было клеймо Годалминга. Я имел дерзкое любопытство заглянуть в старое Топографическое описание графства Суррей и, в приложенном путеводителе, нашел следующее «По левую сторону кленового леса, три мили от Годалинига, вам представляется прекрасный вид владения Франсиса Вивиен, Эск.» Судя по времени сочинения, этот Франсис Вивиен мог быт дедом моего приятеля, и его тезка. Не оставалось сомнения о происхождении и роде этого блудного сына.
Длинные вакации скоро кончались и все гости капитана должны были оставить его. В самом деле, мы долго пользовались его гостеприимством. Решено было, что я провожу отца и мать к давно-покинутым пенатам и потом отправилось в Кембридж.
Разлука была печальна, даже миссис Примминс проливала слезы, пожимая руку Болта. Болт, как старый солдат, был крайне любезный кавалер. Братья, не только жали руки, но и нежно обнялись, как редко обнимаются братья в настоящее время, разве на подмостках. А Бланшь, охватив одною рукою шею моей матери, другою – мою, шептала мне в ухо; – я хочу быть вашей маленькой женой, хочу! В заключение, карета еще раз приняла нас в свои объятия, всех, исключая бедной Бланшь: мы смотрели кругом и не досчитывались её.
Alma mater, alma mater! Нынешнее поколение, с широкими теориями воспитания, может находить недостатки в тебе. Но ты все таки настоящая мать, строгая и неумолимая, как та древняя матрона, которая принесла первый камень против сына своего Павзания; строгая и неумолимая, говорю, к недостойному, но полная величественной нежности к достойному.
Для молодого человека, отправляющегося в Кембридж (не говорю об Оксфорде, ничего о нем не зная) только в силу рутины, для того, чтобы как нибудь проболтаться три года до степени между и οἱ πολλοὶ, – для такого, сама Оксфордская улица, к которой так немилосердо обращается бессмертный Opium-eater[18] – мать беззаботная и с каменным сердцем. Но тому, кто хочет читать, кто хочет заниматься, воспользоваться предоставляемыми ему выгодами, рассудительно выбирать друзей, отличать, в этом обширном брожении юной мысли в её цветущей силе, дурное от хорошего, тому – полная возможность собрать в эти три года плоды не преходящие; и три года будут истрачены благородно, хотя бы и нужно было перейти мост Ослов, чтобы попасть в храм Славы.