А затем его ждет долгая череда однообразных дней, смысла в которых не больше, чем в пропитанной маслом столешнице. И Уве не выдерживает. В эту минуту бессмысленность пронзает его острей, чем когда-либо. Он не может бороться. Не хочет сражаться. Хочет умереть, и все.
Напрасно Парване пытается что-то возразить ему, он захлопывает перед нею дверь. Напрасно дубасит Парване в дверь, он не слышит. Опустившись на табурет в прихожей, он чувствует, как трясутся руки. Как грохочет сердце, того и гляди, лопнут барабанные перепонки. Тяжесть навалилась на грудь, кромешная темень наступает ему на кадык своим сапогом и не отпускает больше двадцати минут.
И тут Уве начинает рыдать.
32. У Уве тут, блин, не гостиница
Как сказала однажды Соня, чтобы понять таких мужиков, как Уве и Руне, прежде всего необходимо понять, что они родились не в свое время. Такие немногого просят от жизни – лишь самых простых вещей, считала Соня. Чтоб крыша над головой, да тихая улочка, да машина одной-единственной марки, да жена-лапушка, одна-единственная на всю жизнь. Чтоб работать с пользой. Чтоб дом был, а в доме что-нибудь регулярно ломалось и откручивалось – а ты б ходил с отверткой и прикручивал.
«Все люди хотят жить достойно, просто достоинство понимают по-разному», – рассуждала Соня. Люди вроде Уве и Руне, с юных лет привыкшие жить своим умом и добиваться всего самостоятельно, полагали достоинством именно это мироощущение, а потому и во взрослой жизни как зеницу ока берегли свою независимость. Гордились тем, что владеют ситуацией. Что имеют право. Что знают, какой дорогой идти и как шурупы и винты заворачивать. Мужчинам вроде Уве и Руне родиться бы в те времена, когда людей судили по делам, а не по словам, говаривала Соня.
Соня прекрасно знала: чиновники в белых рубашках не виноваты, что она угодила в инвалидное кресло. Или в том, что она потеряла ребенка. Или заболела раком. Но Соня также прекрасно знала, что Уве не способен на безадресный, абстрактный гнев. Ему непременно нужно персонифицировать его. Приклеить ярлык. Разложить по полочкам. И вот когда из разных ведомств потянулись чиновники в белых рубашках, чьих имен нормальному человеку не упомнить, и взялись принуждать Соню делать все то, чего она не хотела: бросить работу, оставить дом, свыкнуться с мыслью о неполноценности инвалида по сравнению со здоровыми людьми, смириться с тем, что она умрет от неизлечимого недуга, – вот тогда-то Уве и ополчился на них. Он бился с чиновниками в белых рубашках за ее права, бился так долго и ожесточенно, что в конце концов решил, что именно они виновны в бедах, постигших его жену и ребенка. И в их смерти.
А потом она ушла, оставив его один на один с миром, языка которого он уже не понимал.
Вот и кошак воротился, а Уве все так же сидит в прихожей. Кошак скребется в дверь. Уве открывает. Смотрят друг на друга. Отойдя в сторонку, Уве впускает кошака. Они ужинают, смотрят телевизор. В половине одиннадцатого Уве гасит свет в гостиной, идет наверх. Кошак – за ним по пятам, – будто почуял неладное. О чем его не поставили в известность. Сидит на полу в спальне, наблюдая, как раздевается Уве, гадает – нет ли тут какого подвоха.
Уве ложится и лежит тихонечко, дожидается, пока кошак устроится на Сониной половине кровати и уснет. Ждать приходится битый час. Делает это Уве, конечно, совсем не потому, что боится побеспокоить этого спиногрыза. Просто еще одной свары он не выдержит. Да и какой смысл растолковывать понятия жизни и смерти животине неразумной, которая даже собственный хвост уберечь не в состоянии, вон как обкорнали. Все, хватит.
Кошак, улегшись поперек Сониной подушки, наконец откидывается на спину, и из открытой пасти его раздается храп. Тогда Уве крадется с постели – тихонько, чтоб не разбудить. Спускается в гостиную, достает ружье из-за батареи. Разворачивает четыре пакета полиэтиленовой пленки, которые загодя принес из сарая и спрятал от кошака в шкафу с ведрами и шваброй. Скотчем приклеивает пленку к стенам в прихожей. Уве, поразмыслив накануне, смекнул, что прихожая – самое подходящее место осуществить задуманное: наименьшее по площади. А стало быть, и меньше хлопот. А то стрельнет в голову, замызгает все, а кому-то убирай. Вот Соня, та терпеть не могла, когда он свинячил в доме.
Он снова обувает выходные туфли, надевает парадный костюм. Костюм все еще отдает копотью, но ничего, сойдет. Уве взвешивает ружье в руках, словно пытается определить центр тяжести. Словно от этого напрямую зависит успех всего предприятия. Уве то повертит ружье, то, схватившись с двух концов, пытается переломить железный ствол посередине. Не то чтобы Уве был дока в оружейном деле – просто надо же понять, насколько добротно сработана вещь. Пинать носком, как плинтус, в данном случае бесполезно – так качества не проверишь, надо попробовать на излом, потянуть за скобу, поглядеть, как и что.
Внезапно его осеняет: стреляться при полном параде – не лучшая идея. Кровищи-то небось ужас сколько натечет – весь костюм угваздает. А это глупо. Тогда Уве откладывает ружье, идет в гостиную, разоблачается, бережно снимает костюм и аккуратно складывает на полу рядом с выходными туфлями. Потом вынимает письмо с инструкциями Парване, под заголовком «Ритуальные хлопоты» дописывает «Хоронить в костюме», кладет письмо поверх костюма. В письме также черным по белому сказано, чтоб хоронили без затей. Без лишних церемоний и прочей муры. Просто закопали рядом с Соней. Место на кладбище уже ждет, оплачено, деньги на катафалк Уве положил в конверт.
Итак, оставшись в одних носках и подштанниках, Уве возвращается в прихожую, снова берет ружье. Мимоходом видит отражение в зеркале. Давненько не гляделся он в зеркало, почитай, уж лет тридцать пять. Мускулатура по-прежнему в порядке, сам бодрячком. Всяко лучше, чем большинство его погодков. Вот только кожа какая-то восковая, замечает Уве: будто оплавилась, истаяла с годами. Ничего хорошего.
Тишина в доме стоит мертвая. Да что в доме – во всей округе! Все спят. Тут Уве хлопает себя рукой по лбу: кошак! Выстрел же наверняка разбудит несчастную животину. Напугает до смерти. Поразмыслив хорошенько, Уве откладывает ружье, идет на кухню и включает транзистор. Нет, помирать, так с музыкой – это Уве без надобности, а мысль о счетчике, наматывающем киловатты за невыключенный приемник, греет и того меньше. Просто, по задумке Уве, кот, проснувшись от звука выстрела, услышит радио и решит, что это, верно, попса, которую нынче только и крутят по радио. И снова заснет. Так надеется Уве.
Правда, сейчас, пока Уве возвращается в прихожую и снова берет ружье, по радио передают не попсу. А местные новости. Уве стоит в прихожей и прислушивается. Кто-то скажет: на кой сдались человеку эти местные новости, коль он собрался снести себе башку? Но, по мнению Уве, быть в курсе событий никогда не повредит. Говорят о погоде. Об экономике. О дорожных пробках. Еще просят владельцев не оставлять без присмотра дома и дачи, поскольку в городе орудуют молодежные банды. «Шпана уголовная! Сопляки!» – услышав предупреждение, ругается Уве и крепче сжимает ружье.
Информацию (по чисто объективным соображениям) было бы нелишне принять к сведению двум другим соплякам, Адриану и Мирсаду, которые без задней мысли стали ломиться в дом к Уве буквально через секунду после того, как прозвучала новость о грабежах. Им следовало бы знать, что Уве, заслышав хруст приближающихся по снегу шагов, не воспрянет радостно: «О, гости дорогие пожаловали!» – но скорее подумает: «Ну, паразиты, ну, щас я вам задам!» Тогда бы уж они подготовились к тому, что Уве, вышибя дверь ногой, вылетит на крыльцо в одних носках и кальсонах, с древним дробовиком наперевес – ни дать ни взять постаревший Рэмбо поселкового пошиба. Тогда бы и Адриан не заорал благим матом, так что задребезжали стекла во всех таунхаусах. Не повернулся бы вспять, не кинулся опрометью да не треснулся бы с перепугу лбом о стенку сарая, едва не лишившись чувств.
Далее следуют жалобные возгласы, гвалт и возня, пока Мирсаду не удается растолковать Уве, что он самый обычный сопляк, а не уголовная шпана. Уве, осознав, что к чему, перестает размахивать ружьем, а Адриан – выть сиреной, предупреждающей о бомбежке.
– Тсс! Тихо ты, холера, кошака разбудишь! – сердито шикает Уве на Адриана.
Отшатнувшись, тот спотыкается и шлепается в сугроб, на лбу красуется шишка величиной с хорошую равиолину.
Мирсад таращится на ружье и, кажется, вдруг начинает сомневаться, что их с Адрианом идея нагрянуть к Уве посреди ночи без предупреждения такая уж удачная. Адриан кое-как встает, ноги у него подкашиваются, и он держится за стенку сарая, будто пьянчужка, готовый в любую минуту пролепетать: «Яващеккакссстеклышко». Уве смотрит на него с укоризной:
– Какого вам тут надо?
И наставляет дробовик. У Мирсада в руках баул. Он осторожно ставит его на снег. Адриан машинально задирает руки вверх, как при ограблении, отчего, потеряв равновесие, опять плюхается задом в сугроб.