к себе в кабинет. В моей записной книжке перечислены эксперименты, которые, по его мнению, нужно было провести немедленно. Эта запись датирована 29 января 1939 года» [1237]. Еще раньше они договорились, как говорит Андерсон, что «я буду учить его американской жизни, а он меня – физике» [1238]. И те и другие уроки начались всерьез.
Газета San Francisco Chronicle перепечатала материал, распространявшийся телеграфным агентством. Луис У. Альварес, ученик Эрнеста Лоуренса, высокий, с белыми как снег волосами, будущий нобелевский лауреат, отец которого был известным врачом в клинике Майо, прочитал ее в Беркли, сидя в парикмахерском кресле во время стрижки. «[Я] велел парикмахеру прекратить стрижку, выскочил из кресла и побежал со всех ног в Радиационную лабораторию… в которой мой студент Фил Абельсон… [пытался определить, ] какие трансурановые элементы получаются при попадании нейтрона в уран. Он был настолько близок к открытию деления, что его почти что было жалко» [1239]. Абельсон до сих пор помнит этот болезненный момент: «Около половины десятого утра я услышал за дверью топот бегущих ног, и сразу после этого в лабораторию ворвался Альварес… Когда [он] сообщил мне новости, я практически оцепенел, поняв, что я был очень близок к великому открытию, но упустил его… Мое оцепенение продолжалось почти сутки, в течение которых я мало что мог делать. На следующее утро я вернулся в норму и уже разработал план дальнейших действий» [1240]. К концу дня Абельсон обнаружил йод, получающийся в результате распада теллура, образованного при облучении урана, – другой вариант расщепления ядра (т. е. теллур 52 + цирконий 40 = уран 92).
Альварес послал Гамову телеграмму с требованием подробностей, узнал об эксперименте Фриша, а затем разыскал Оппенгеймера:
Я помню, как сказал Роберту Оппенгеймеру, что мы будем искать [ионизационные импульсы, порожденные делением], и он сказал: «Это невозможно» и привел множество теоретических причин, по которым деления быть не может. Позднее, когда я пригласил его посмотреть на осциллограф, когда он увидел большие импульсы, то, я бы сказал, не прошло и пятнадцати минут, как Роберт решил, что этот эффект действительно существует, и… решил, что в ходе реакции, вероятно, должны вылетать нейтроны, и это позволяет создавать бомбы и генерировать энергию – и все это всего за несколько минут… Поражало, как быстро работает его мозг, причем его выводы были совершенно правильными [1241].
В следующую субботу Оппенгеймер писал об этом открытии в Калтех своему другу; он обрисовал в этом письме эксперименты, которые провели за последнюю неделю Альварес и другие, и рассуждал о возможных применениях открытия:
История с ураном невероятна. Мы узнали о ней из газет, запросили по телеграфу подробности и получили с тех пор множество отчетов… Сколькими разными способами может разделиться уран? Происходит ли это случайным образом, как можно было бы предположить, или только некоторыми определенными способами? И самое главное, много ли нейтронов вылетает во время расщепления или из возбужденных фрагментов? Если их много, то десяток кубических сантиметров дейтерида урана (дейтерий [тяжелый водород] понадобится для их замедления без захвата) должен быть вещью совершенно особенной. Что Вы об этом думаете? Мне кажется, что это представляет очень большой интерес – и не отвлеченный, как позитроны и мезотроны, а честный, солидный, практический интерес [1242].
На следующий день, в письме в Колумбийский университет к Джорджу Уленбеку, «совершенно особенное» превратилось в «способное взорваться к чертовой матери» [1243]. Один из учеников Оппенгеймера, американский физик-теоретик Филипп Моррисон, вспоминает, что «когда был открыт распад, приблизительно через неделю на доске в кабинете Роберта Оппенгеймера появился чертеж – очень плохой, просто ужасный чертеж – бомбы» [1244].
Сходным образом оценивал ситуацию и Энрико Ферми. Джордж Уленбек, работавший в одном кабинете с ним в Пьюпин-холле, однажды подслушал его слова. Ферми стоял перед панорамным окном своего кабинета в высотном здании физического факультета, глядя на расстилавшийся внизу серый зимний Манхэттен, улицы которого были забиты торговцами, такси и пешеходами. Он сложил ладони так, как будто держал в них мячик. «Вот такая маленькая бомбочка, – сказал он просто, без своей обычной легкой насмешливости, – и все это исчезнет» [1245].
Часть II
Своеобразный суверенитет
Манхэттенский округ никак не был связан с промышленной или общественной жизнью нашей страны; он был отдельным государством со своими собственными самолетами, собственными фабриками и тысячами своих государственных тайн. Он обладал своеобразным суверенитетом, который мог, мирным или насильственным путем, положить конец всем остальным суверенитетам.
Герберт С. Маркс
Нам должно быть интересно узнать, как появление такого множества объектов – сотен электростанций, тысяч бомб, государственных учреждений, собравших десятки тысяч человек, – связано лишь с несколькими людьми, которые сидели за лабораторными столами и обсуждали необычное поведение атомов одного типа.
Спенсер Р. Уирт
В конце января 1939 года, все еще не оправившись от простуды, которая продержала его в постели более недели, но полный решимости предотвратить попадание информации о возможности цепной реакции к физикам нацистской Германии, Лео Сцилард поднялся со своей кровати в гостинице «Кингз Краун» на Западной 116-й улице Манхэттена и отправился в зимний Нью-Йорк, чтобы посоветоваться со своим другом Исидором Айзеком Раби [1246]. Раби, который в 1944-м станет лауреатом Нобелевской премии по физике, был ростом не выше Сциларда, но всегда более подтянутым и спокойным. Он родился в 1898 году в Галиции и эмигрировал со своей семьей в Соединенные Штаты еще в раннем детстве. Его родным языком был идиш; он вырос в нью-йоркском Нижнем Ист-Сайде, где его отец работал в каторжных условиях в швейной мастерской, шившей дамские блузки, пока не накопил достаточно денег, чтобы открыть собственную бакалейную лавку. Поскольку семья Раби исповедовала ортодоксальный, фундаменталистский иудаизм, он не знал, что Земля вращается вокруг Солнца, пока не прочитал об этом в библиотечной книге. Пугающее зрелище огромного желтого лика восходящей Луны, которое он видел ребенком на нью-йоркской улице, вместе с прочитанными в детстве космологическими начальными стихами Книги Бытия вызвало в нем интерес к науке. Он отличался прямой и резкой искренностью и не терпел глупости. Несомненно, одной из причин его нетерпеливости было то, что она защищала его глубоко эмоциональную приверженность науке: как он сказал своему биографу уже в немолодом возрасте, он считал науку «бесконечной» [1247] и был недоволен тем, что молодые физики этого, более позднего, времени,