— Уйти в Турцию, где султан обещает жизнь и дает землю? — размышлял он. — Но если взамен заберут веру и имя, то что тогда останется? Что?!
— Что-о?! — как стон, прозвучало в ответ.
— Если покориться русскому царю? Но хватит ли у нас терпения дожить до того дня, когда у этого дуба, под которым сотни лет звучали голоса наших славных дедов, мы снова будем говорить о мире и сами решать свою судьбу? Настанет ли тот час, когда в наших разоренных дворах опять зазвучит счастливый смех внуков? Когда это будет? Когда?.. Если бы я знал ответ!..
«Если бы?..» — замерло на устах сотен, а затем на Чича обрушились молящие и вопрошающие голоса:
— Как же быть?
— Где искать спасения?
— Где?..
— Не знаю! Не знаю, братья!.. Впереди ночь, и пусть каждый выберет тот путь, что подскажет ему сердце! — закончил говорить Чич Чамба и устало опустился на лавку.
Воцарилась мертвая тишина, казалось, наступившему невыносимо долгому молчанию не будет конца. Все от мала до велика с пронзительной остротой ощутили, что этого завтра у одних может просто не быть, а другим о родных горах и очагах будет напоминать лишь горсточка закаменевшей серой земли. И потом, на дальних турецких берегах, шумом лесов, звоном ручьев они будут приходить к ним в мучительных снах и бередить души.
В ту ночь так никто и не заснул. Склон горы покрылся сотнями трепетных огней, и они, будто живые, в прощальном объятии тянулись друг к другу. Безутешное горе и печаль вошли в каждый дом и сердце каждого горца. В загонах жалобно блеял скот — это в жертву приносились бычки и козы. Из дальних углов подвалов выкатывались потемневшие от времени дубовые бочки со старым, темно-красным, напоминающим загустевшую кровь вином. Ему уже не суждено было радовать сердца за свадебным столом и у колыбели первенца. Суровые воины, стиснув зубы, под плач детей и стенания жен поминали погибших и просили Всевышнего о милости и прощении.
В родовом доме Авидзба, на испаханном шрапнелью дворе, собрались все, кто уцелел. Женщины молча готовились к дальней, страшащей своей неизвестностью дороге, заливали в бурдюки родниковую воду и вино, в переметные сумки складывали вяленое мясо, сыр и хлеб. Гедлач Авидзба, пряча глаза, на которые наворачивались слезы, готовил оружие к своему последнему бою.
Отец, застыв как изваяние перед домашним очагом, непослушными пальцами то разглаживал несуществующие складки на черкеске, то трогал рукоять старинного кинжала, ножны которого украшала потемневшая от времени и истертая руками далеких предков тонкая вязь из серебра. Племянник Мыстафа, закончив строгать рогатину из ветки ореха, поглядывал в котел, где варились печень и сердце бычка — жертвы Всевышнему. И когда подошло время молитвы, вся семья Авидзба вышла во двор и расположилась за спиной Смела. Он стал лицом к восходу солнца, нанизал на рогатину сердце и печень бычка, окропил вином из медного кувшина, вознес к небу и начал читать молитву:
— О, Всевышний, да ниспошли свою милость и сохрани огонь в нашем очаге. Пусть беды обойдут наш дом. Пусть древний род Авидзба никогда не покроет бесчестие и позор…
Негромкий голос Смела проникал в израненные болью утрат сердца близких и порождал надежду, что наступившее лихолетье минует, род Авидзба сохранится и снова станет хозяином на своей земле. И когда закончилась молитва, каждый снова остался один на один со своими мыслями. Женщины и дети, укутавшись одеялами, забрались в телеги, а мужчины подсели к огню.
Гедлач поправил поленья. Пламя сердито зашипело и косматыми языками суматошно заплясало по стенам и понуро склонившимся фигурам. На бескровном, словно маска, лице отца замерла гримаса страдания, и Гедлач не решился первым начать разговор. Прошедший сход только еще больше усилил смятение в душе, горевшей жаждой мести врагу за Арсола и Коса. Собственная смерть не страшила его, но разум подсказывал другое. Мертвых было не воскресить, но попытаться спасти живых — отца, жен братьев и детей — он еще мог.
Смел будто прочел мысли сына, и узловатая отцовская рука легла ему на плечо. Загрубевшие от труда и покрытые рубцами от сабельных ударов пальцы нежно тронули его густые волосы, и из груди вырвался не то стон, не то плач. Старый воин, не раз смотревший в глаза смерти, с трудом сдерживал свои чувства, и первые слова горьким комом застряли в горле:
— Сынок…
Гедлач встрепенулся, так отец называл его только в далеком детстве. От внезапно нахлынувших чувств на глаза навернулись слезы. Они катились по щекам и солеными ручейками стекали по подбородку.
— Сынок! — повторил Смел и затем тихо обронил: — Ты у меня последний, тебе надо уходить!
— А ты, даду?!
— Я остаюсь. Я слишком стар для дальней дороги.
— Нет!.. Нет!!! Мы пойдем вместе! — воскликнул Гедлач.
— Погоди и послушай меня! Ты должен думать не обо мне и себе, а о детях!
— Отец! Я не могу оставить тебя одного!
— Я буду не один. Здесь Арсол. Здесь Коса.
— Тогда мы тоже остаемся!
— Нет, вам надо уходить! Ты обязан сделать это ради детей, ради того, чтобы сохранился род Авидзба. Одному Всевышнему известно, что вас ждет в Турции, но.
— Отец! Я. Я не могу!.. — терзался Гедлач.
— Оставим это! И будем говорить как мужчины. Я свое отжил, а тебе надо думать о детях! Я не верю всему тому, что говорил Дзаган. Но там уже живут наши. Будет на то воля Всевышнего, обживетесь и вы. Я тебя об одном прошу: сделай все, но чтобы мои внуки остались абхазами. И когда придет время — а я верю, оно наступит, — они вернутся сюда и дадут новую жизнь нашему роду, нашему дому и на этом дворе снова зазвучат детские голоса, а в очаге опять возгорится огонь.
— Отец! Я не могу… Не могу! — твердил Гедлач.
— Все! Закончим на этом! Вам пора собираться, сынок! — был непреклонен Смел.
Гедлач молча склонил голову, поднялся с лавки и направился к семье. Жена, так и не сомкнувшая глаз, по его виду поняла все и принялась складывать в телегу последние узлы с нехитрыми пожитками. На ее почерневшем от страданий и иссушенном слезами лице, казалось, навсегда застыла гримаса боли. Потревоженные шумом сыновья и дочка сонно зачмокали губами. Гедлач склонился над младшим, дрогнувшей рукой погладил по вихрастой голове и, поправив сползшую бурку, возвратился к потухшему очагу, отгреб золу, достал кинжал, несколькими ударами вырыл ком земли и сложил в холщовый мешочек. Там, в далекой Турции, она будет напоминать ему и семье о родине и станет первым кирпичиком в фундаменте нового дома.
В ту ночь в соседних дворах, так же как и в доме Авидзба, горевали все от мала и до велика. И когда над зубчатой стеной Бзыбского хребта показалось солнце, все пришло в движение. Скрип колес телег, ржание лошадей, лязг металла нарушили утреннюю тишину. Печальный караван махаджиров покинул Гума. Вслед ему неслись стоны, плач и звуки медных родовых труб. На протяжении столетий они извещали соседей о радости и беде в доме. Сегодня они звучали как никогда пронзительно и скорбно, порой напоминая то крик раненой птицы, то плач ребенка. Подхваченные ветром звуки труб уносились вдаль, в горы, и там умирали. Они терзали сердца и души невыносимой печалью как тех, кто остался, так и тех, кто под скрип колес телег и повозок скорбной рекой стекал в долину.
Более тысячи жителей селений Псху и Гума двинулись к морю, где, как заверял Исмаил Дзаган, у устья реки Моква их должны были поджидать турецкие корабли. Сам он и с ним еще трое воинов отправились вперед, чтобы предупредить турок. Тайными горными тропами, избежав встреч с казачьими разъездами, беженцы на четвертые сутки вышли к морю и на левом берегу реки разбили лагерь.
Прошел день, за ним другой, к концу подходила неделя, но ни сам Исмаил, ни турецкие корабли, о которых он говорил, так и не появились. К тому времени закончились и без того скудные припасы, а начавшаяся малярия принялась валить с ног стариков и детей. В лагере нарастал глухой ропот, одни предлагали возвратиться обратно и там положиться на судьбу и милость Всевышнего. Другие, таких становилось все меньше, стояли на том, чтобы оставаться на месте и дожидаться турецких кораблей.
Конец спорам положило появление убыхского князя Ноурыза Барака с остатками своего отряда. Вместе с ним в лагерь пришли два его молочных брата с семьями, а в конце обоза тащились изможденные долгим переходом пленники: пятеро адыгейцев, один русский солдат и две горянки из рода лезгин. Его рассказ о жестокостях казаков и царских солдатах, уничтоживших его родовой аул, укрепил решимость одних, связывавших свое будущее с Турцией, и рассеял сомнения у тех, кто подумывал отказаться от обещанных милостей султана и собрался возвратиться обратно.
Очередной сход закончился тем, что, послав проклятия гяурам, абхазы, псхувцы и убыхи разошлись по палаткам и шалашам, построенным из камыша. Барак расположился в центре лагеря, по соседству с абхазским князем Решидом Гечем. Рядом бил родник и приносил желанную прохладу, а широкая крона могучего дуба защищала от палящего солнца и дождей. Жизнь лагеря возвратилась в прежнее русло, и снова потянулись дни томительного ожидания.