Аптекарь еще шире расплылся в улыбке, и мы услышали:
— Вы русские?
— Конечно, русские, кто же еще может сейчас здесь быть?
— Аня, Аннушка! — воскликнул старик, повернувшись к открытым дверям в другое, видимо, жилое помещение. — Аня, здесь русские, слышишь — русские! Выйди, пожалуйста, поскорее!!!
Мы увидели вышедшую за прилавок аккуратненькую седенькую старушку, с живым интересом смотрящую на нас.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте! Доброго здоровья!
— Вы русские, но почему при погонах? Откуда же вы?
— Он из Красноярского края, а я из Ростова-на-Дону, — ответил я.
— А мы жили в Харькове.
— А как попали сюда?
Старик замялся, еще больше порозовел и ответил:
— Мы эмигрировали в Гражданскую войну. С тех пор живем здесь, имеем вот эту аптеку и перебиваемся с хлеба на квас.
Внешне, конечно, нельзя было сказать, что они сильно бедствовали.
— Ну, и как вам здесь живется?
— Ах, бог мой, вы еще спрашиваете, как!.. Мы давно истосковались по Родине, по русским людям. Вы не знаете, как тяжело жить в чужой стране, вдали от своих. 25 лет мы здесь, а сердце и мысли там, в России… — И старушка приложила кружевной платочек к глазам и носу. Заблестела слеза и в голубых полинялых глазах старика.
— Анечка, не волнуйся, на, выпей. — Старик накапал валерьянки в хрустальный стакан и, долив водой, подал жене. — Да, не приведи господь жить среди чужих.
— Я дам вам сульфидина и стрептоцида, но немного. Немцы и румынские офицеры забрали все, что нашли, хорошо хоть самих оставили живыми. Кричали, мол, ждете русских, коммунистов! А мы и ждали, и боялись, что нам припомнят времена Гражданской войны, начнут мстить.
Старушка как-то стала еще старее, сквозь слезы жадно смотрела на нас, русских, молодых, плечистых, рослых. Может быть, она вспоминала, каким был когда-то ее муж, а может, своих сыновей. Если они есть, то где теперь? Расспрашивать нам было некогда, на улице ожидал обоз.
Живайкин смахнул в пилотку упаковки лекарств и выложил на прилавок советские деньги.
— Нет, что вы! Не надо платить! Я вам это дарю, как своим соотечественникам. Хотя, пожалуй, возьму по одной купюре, чтобы посмотреть, какие у вас сейчас деньги…
Мы быстро вышли, поблагодарив и попрощавшись на ходу, увидев через витрину, как в аптеку бежит старшина, губы которого издавали, видимо, не самые мелодичные звуки.
Ночевали мы в румынском селе. Обоз и кухня разместились на широком дворе, обстроенном вокруг хозяйственными постройками. Это было крепкое кулацкое хозяйство, которое напомнило мне историю про Ноев ковчег — так много было во дворе разной живности: куры, индейки, утки, гуси, свиньи.
У нас в обозе было мясо, но свинина всем осточертела. Старшина, взяв автомат, рыкнул по крупным, размером с индейку, курам. Выбежала из дома хозяйка и, подняв кулаки, визгливо крича, бросилась к старшине, осыпая его всеми проклятиями, которые знала. Старшина выругался и пошел с ревом, как медведь, на хозяйку, повернув автомат в ее сторону, и она, точно злая собака, с разбегу достигнув конца цепи, взвилась на месте.
— Ты, сука, поезжай на Украину, посмотри, что там наделали твои щенки! Где твои муж и сыновья?! Что они делали у нас? «Яйки, млеко, курка»?? А ты, стерва, из-за трех кур из сотни поднимаешь крик! У нас твой фашист последнее забирал!!!
Хозяйка замолчала, ее ярость сменилась страхом. Старшина круто повернул к убитым курам и бросил их в ноги хозяйке. Через ездового-молдаванина он приказал ей приготовить ужин для офицеров.
Я еще никогда не ел такую вкусную курятину под красным соусом с перцем. Офицеры, смачивая горло вином, только прищелкивали языком от удовольствия.
Следующий день выдался прекрасным. Яркое солнце грело, как летом. Мы вышли в городок, улицы которого заполонил народ — был какой-то праздник. На железнодорожной станции нас поставили под погрузку в эшелоны вместе со штабом армии и частью военной цензуры. Пока бойцы под командой старшин оборудовали товарные вагоны, закатывали на платформы повозки и заводили в вагоны лошадей, офицеры и я с Живайкиным и его санинструктором пошли в город.
По брусчатым мостовым центра города разливалась празднично одетая толпа, носились мальчишки и орали во все горло: «Пенго, пенго!» Шла бойкая валютная спекуляция, и даже дети «делали деньги». Магазины продавали свои товары только за местную валюту, у нас были только рубли. Мальчишки меняли пенго на рубли, сдавая их потом в банк и зарабатывая на этом крупные барыши.
Мы с Живайкиным и санинструктором Митей проходили мимо фотоателье. Живайкин дернул меня за рукав, предлагая сфотографироваться на память, — когда еще представится такая возможность? Но как? У нас не было пенго.
Мы вошли в здание, и Ваня, отчаянно жестикулируя, начал упражняться в знании немецкого и молдавского языка. Он старался втолковать, что у нас нет денег, но не сфотографируют ли нас за сливочное масло? Владелец ателье долго не понимал, но Живайкин настойчиво твердил: «Бутер, бутер, айн килограмм», показывая требуемый размер фотографий. Наконец, фотограф понял и согласился, кивая головой и повторяя: «Бутер, бутер…»
Ваня послал Митю с запиской к старшине с просьбой выдать килограмм масла, а фотографу показал на наручных часах, что через час мы вернемся фотографироваться. Мы пошли дальше по улицам мимо нарядных витрин магазинов, окруженные плотной толпой. Женщины мило улыбались, скалили зубы и мужчины — король Михай приказал встречать русских дружелюбно. В ушах звенело: «Пенго! Пенго!»
У Ивана были деньги, и он обменял их по какому-то взятому с потолка курсу на пенго.
— Зачем они тебе? — спросил я.
— А вот зачем… Посмотри вот туда! — И он указал на красивое двухэтажное здание.
— В кино, что ли, собрался? Эшелон уйдет без нас!
— Да нет, смотри лучше на дом рядом с кинотеатром.
— Ну и что?
— Так это же бордель! — И он потянул меня к этому зданию.
Мы стояли на тротуаре и, разинув рот, смотрели на увеличенные фотографии красавиц, которых лишь с большой натяжкой можно было назвать одетыми. Такого я никогда не видел, да еше и выставленным на всеобщее обозрение.
К нам подошел немолодой неопрятно одетый румын и, блудливо улыбаясь и кивая на красавиц, начал что-то предлагать. Я понял лишь одно слово — «фрумос» — красивая.
— Зайдем, Саша?
— Да ты что! Во-первых, поезд может уйти, во-вторых, это бордель и это просто опасно, а в-третьих — мы должны идти сейчас в фотографию.
— Ладно, пойдем фотографироваться, заодно узнаем у Мити, когда отправляется эшелон.
Возле фотографии нас уже ждал Митя со свертком в руках. Он сказал, что время отправки никто не знает, но еще идет погрузка и, видимо, в запасе еще есть два-три часа.
Фотограф встретил нас приветливо, пригласил сесть на софу, принял с явным удовольствием сверток с маслом. Потом он поколдовал у фотокамеры, причесал нас и стал осматривать со всех сторон, чтобы выбрать наиболее выгодный ракурс.
Он сфотографировал меня и Ваню на открытку и тут-же отдал пластинку на проявку. Затем он снял нас по отдельности для портрета, а Ваня еще сфотографировался во весь рост с санинструктором Митей. Митя держал у пояса автомат, прикрыв им Живайкина. Этим он хотел выразить постоянную готовность защитить своего командира силой оружия. Фотограф сказал, что через час все будет готово. Иван опять завел свою песню:
— Саша, пойдем в бордель! Как не пойдешь? Ну, как знаешь, а я пойду. Митя, пойдем, — на всякий случай — будешь меня охранять!
И они ушли. Я устремился на железнодорожную станцию, боясь отстать от эшелона в чужой стране, в военном водовороте.
К нашему эшелону прицепили два пассажирских вагона для штабистов 4-й гвардейской армии, еще несколько товарных вагонов наши штрафники переоборудовали для женщин из военной цензуры и связисток. Я занял место для себя, Лосева, Живайкина и Мити в вагоне, где разместились офицеры роты и их ППЖ.
Наступал вечер, вдоль эшелона пробежала команда никуда не отлучаться. Ваня с Митей по-прежнему отсутствовали, из офицеров не было Козумяка и Кучинского. Сорокин нервничал и смачно ругался. Узнав, что все они могут быть в доме с красными фонарями, он послал туда связного с оповещением, что эшелон уходит. Через некоторое время, запыхавшись, все прибежали на станцию. Командир роты набросился на них с бранью, но в это время паровоз толкнул вагоны назад, потом дернул вперед и медленно стал выводить эшелон с забитой поездами станции. Все стали размещаться по своим местам, «женатые» офицеры прибивали плащ-накидки к верхним нарам, устраивая в вагоне «семейный уют».
Лейтенант Козумяк вдруг ахнул и грязно выругался, не стесняясь своей ППЖ. Схватившись за голову, он заорал:
— Братцы, дак я ж забыл шинель в борделе!
Грохнул смех. Все знали, что Козумяк первый раз надел новенькую шинель, сшитую в штабной армейской мастерской из отреза сукна для высшего офицерского состава. За нее он отдал набор кожи на сапоги, и сразу же потерял, да и где!..