Тбилиси встретил нас промозглой погодой и пронизывающим ветром. С вокзала на машине представительства Абхазии проехали в гостиницу «Ориант». Нестор Аполлонович, как обычно, поселился в тридцать первом номере, я занял тридцать второй. По соседству жили работник ЦК Азербайджана Озеров и врач-армянин, помню, что звали Сетрак. Нестор в гостинице не задержался, привел себя в порядок и отправился в ЦК, но не прошло и часа, как вернулся обратно. Заглянул ко мне в номер, на нем лица не было, швырнул папку в угол и распорядился отвезти в дом Рамишвили — был такой театральный деятель — веселый и хлебосольный мужик.
К нашему приезду у него уже собралась компания. Мне сразу не понравилось то, что в ней терлись Гоглидзе и наш Агрба, к тому времени этот змей подколодный перебрался в тбилисское НКВД. Кроме них было еще человек пять, некоторых я встречал в Сухуме, но, кто такие, не знал. Нестор Аполлонович остался, а мне сказал, что позвонит, когда за ним заехать.
Я возвратился в гостиницу и весь вечер провалялся в номере, но так и не дождался звонка. Где-то ближе к десяти привели, а скорее, принесли Нестора двое, наверное, из НКВД, потому что у подъезда стояла машина Гоглидзе. На него страшно было смотреть, весь в грязи и едва мог говорить, ругал кого-то, что долго возили по городу.
— Ясное дело, чтобы яд подействовал, — вспомнил Ибрагим гулявшую по Абхазии версию смерти Лакобы.
— Это я потом понял, — согласился Давлет Чантович и снова возвратился к событиям того трагического вечера: — В номере ему стало совсем худо, я взял на руки, усадил на подоконник и открыл окно — не помогло, стал звать на помощь. Прибежали Озеров с Сетраком, ну тем доктором-армянином, и они тоже ничего не могли сделать. Нестору становилось все хуже, и мы повезли его в больницу. По дороге он, наверное, смерть свою почувствовал, но даже тогда думал не о себе, а об Абхазии и приказал мне, если что с ним случится, чтобы я забрал портфель с документами и любой ценой доставил в Москву. Так и сказал: «Давлет, если жизнь придется положить, то не бойся, за народ ее отдать не страшно!» — И потерял сознание.
Когда подъехали к больнице, в то время она носила имя Камо — был такой боевик, перед революцией вместе со Сталиным в Тифлисе банки как орехи щелкал, — к Нестору вернулось сознание, но поговорить нам не дали. У подъезда поджидал Гоглидзе с оравой энкавэдэшников. Гад! Быстро узнал, в какую больницу едем!
— Следили! — предположил Кавказ.
— Конечно. В те времена, если попал под колпак, то без хвоста никуда! — подтвердил Давлет Чантович и продолжил рассказ: — Занесли мы Нестора Аполлоновича в приемную, но дальше порога меня с Озеровым не пустили, а Сетрак с врачами остался. Энкавэдэшники нас на улицу выгнали, сколько мы там времени протолкались, не скажу — не до того было, за Нестора переживал. Под утро вышел Сетрак, и на его лице все было написано. Нестора не стало!
Тут как тут появился Гоглидзе, увидел меня, подозвал и спрашивает: «Тебе что покойник говорил?!» — а зенками, как рентгеном, просвечивает. Я понял: дело плохо, дураком прикинулся и говорю: «А что, Сергей Арсентьевич, разве покойники разговаривают?» Тот ничего не сказал, зло зыркнул, и на том расстались.
— Это работа Берии! — категорично заявил Кавказ.
— Может, и так. Потом слухи разные ходили. Берия, конечно, сволочь, каких еще свет не видел, но не осел, чтобы глупо подставляться, и грязные дела так обделывал, что потом не подкопаешься. Правда, Бога не обманешь, тот все видит! Свое этот мерзавец получил! — с ожесточением произнес Давлет Чантович и, порывшись в сумке, достал вырезку из газеты «Правда».
За долгие годы она выцвела, а некоторые буквы едва читались. На первой странице крупным шрифтом был набран приговор Верховного Суда СССР Берии и его подручным: Меркулову, Рухадзе и братьям Кобуловым.
Старик потряс ею в воздухе и воскликнул:
— Семнадцать лет я ждал этого! Целых семнадцать!
— Извините, Давлет Чантович, а что стало с портфелем и документами Нестора Аполлоновича? — деликатно напомнил Ибрагим, заинтригованный всей этой историей.
Лицо несчастного человека вновь исказила болезненная гримаса, и он, собравшись с духом, возвратился к воспоминаниям:
— К утру я еле живой добрался до гостиницы, чтобы исполнить его последнюю волю — забрать портфель с документами и отвезти в Москву к Поскребышеву.
— Секретарю Сталина!? — изумился Ибрагим.
— Алексею Иннокентьевичу, ему самому, — подтвердил Давлет Чантович.
— А он что, вас знал?! — не менее Ибрагима был поражен Кавказ.
— Думаю, запомнил, когда отдыхал в Абхазии, я его возил в Новый Афон и на горячий источник в Приморское.
— Вы, наверное, и Сталина знали?! — в один голос воскликнули Кавказ с Ибрагимом.
Откуда?! Я человек маленький, видел всего два раза, да и то от страха толком не успел разглядеть. Первый раз это случилось, когда Хозяин приезжал на госдачу в Сухум, но здесь ему что-то не понравилось, пришлось перебираться под Гагру, на Холодную речку. В тот день основного водителя Нестора — Гриши Амиржанова на месте не оказалось, и вместо него поехал я. Второй раз дело было под Хостой, там у охраны Сталина ЧП случилось.
— Покушение?! — загорелся Кавказ.
— Нет! Охрана «зевнула» Хозяина, и к нему рванула толпа.
— А-а, — потерял Кавказ интерес к этой теме, и вместе с Ибрагимом они снова принялись теребить Давлета Чантовича про портфель Лакобы.
Тот невесело усмехнулся и с сарказмом произнес:
— О чем вы говорите, ребята?! Какой портфель?! Какой Поскребышев?! Я вошел в номер, а там уже трое с квадратными подбородками и оловянными глазами шуровали в ящиках стола и вещах Нестора. Мне даже пикнуть не дали, скрутили, запихнули в машину, привезли во внутреннюю тюрьму и затащили в камеру. Я опомниться не успел, как заявились Рухадзе, Гоглидзе и Меркулов из ЦК Грузии. Посмотрели на меня так, будто я у них последние штаны спер, а потом Рухадзе как обухом по голове: «Говори, мерзавец, что тебе известно про контрреволюционный заговор предателя Лакобы против товарища Сталина и товарища Берии! С кем из контрреволюционеров он встречался в Сухуме и Москве?!» Я чуть с табурета не свалился. Такое сказать про Нестора! Да преданнее советской власти и товарищу Сталину человека не то что в Абхазии — во всей Грузии не было. Подумал, может, мерещится, потом грешным делом посчитал, что гады перепили, у Гоглидзе глаза были красные, как у рака. Но когда Рухадзе пистолетом мне в зубы заехал, тогда дошло, что дело по-серьезному шьют, и решил под простачка косить.
Вроде сошло, бить больше не стали, только на психику давили. Особенно Гоглидзе — весь из себя, с холеной «мандовошкой» под носом — громче всех орал. А я ему: «Сергей Арсентьевич, чего так заходитесь? Вы лучше меня друзей Нестора Аполлоновича знаете. Это вы, а не я к нему в гости захаживали. Я — человек маленький, сказали принести — принес, сказали отвезти — отвез». Он, сволочь, с перепугу аж побелел, когда я его в одну компанию с «врагом народа Лакобой» записал, глаза выкатил и захлопал на Рухадзе. Затихли они, молчу и я, а сам думаю: «Длинный язык — короткая жизнь. Скажи им еще слово — враз запутают. Мало того что сам себе петлю на шее затяну, так еще других за собой потащу». И решил ничего не говорить и ничего не подписывать.
Потом в тюрьме и лагерях не раз убеждался, что правильно сделал. На простых мелочах следователи даже самых умных запутывали и ломали. Особенно интеллигенты легко на этот крючок попадались. Проговорятся, а потом начинают спорить и свое доказывать. Бесполезно, эти гоглидзе и хваты тебя твоими словами и показаниями «свидетелей» так окрутят, что уже деваться некуда. В тот раз они от меня ничего не добились, отправили в камеру и до середины апреля тридцать седьмого не трогали, как будто забыли, зато потом сполна отыгрались.
Давлет Чантович смолк. Даже после стольких лет при одном только воспоминании о тех днях его лицо побледнело, и, с трудом подбирая слова, он произнес:
— Этот конвейер пыток и те нечеловеческие муки, которые пришлось перенести мне и тысячам невинных, невозможно ни забыть, ни вытравить из памяти. Даже сейчас где-то там, в глубине каждой моей клеточки, живут тот ужас и та боль от «бутылочки», когда часами заставляли сидеть на горлышке бутылки, задыхаться в «шкатулке» — шкафу, в котором сутками держали без сна, от «рояля», когда твои пальцы крошили ящиком стола, и прочих изобретений садистов-следователей. Но самым тяжелым и страшным были не страх перед допросом и боль во время пыток, а изматывающее, вытягивающее из тебя все жилы ожидание.
Давлет Чантович зябко повел плечами, как будто ощущая все это сейчас на себе, и продолжил:
— Да-да! Ожидание! Когда заканчивался день, оно становилось невыносимым. После вечерней баланды и отбоя в тюрьме ненадолго наступала тишина, но она не приносила облегчения. Думаете, кто-нибудь мог уснуть? Не верьте тому, кто такое скажет. Брехня! Даже с самыми крепкими нервами не спали, а ждали, когда наступит этот, будь он трижды проклят, час дьявола!