Верещагин поступал благородно, принимая на себя всю ответственность и не желая замешивать никого в процесс. Этим благородством Ростопчин, руководивший следствием, воспользовался для усиления вины Верещагина. Запутанный на следствии, Верещагин 26 июня дает письменное показание, в котором он отрекается от прежнего показания; он показывает, что «не только не находил газетного листа, но даже нигде и ни от кого не получал такового, не видал и не переводил, а чувствуя поступок свой, противный закону, думал, не оправдает ли его такое несправедливое показание о найдении им будто бы газетного листа и о переводе с него» (Щук. Сб., VIII, 49). Следовательно, Верещагин сочинитель. Этим признанием и воспользовался Ростопчин.
Следствие выяснило, что Верещагин читал 17 июня своей мачехе бумагу, чтобы показать: «вот что пишет злодей французов». Рассказывал о ней и отцу. Затем — встретившись в кофейной с губернским секретарем Мешковым, рассказал и ему, но перевода не дал. А Мешков, интересуясь содержанием, пригласил его в гости и под винными парами выманил бумагу и списал. Отсюда пошли списки в публике. «Я сам видал их у многих моих чиновников в Департаменте и списал для себя копии, — рассказывает Бестужев-Рюмин, — но, прочитав в „Московских Ведомостях“ объявление графа Ростопчина и чтобы не подвергнуть себя неприятностям, сжег их у себя». (Чтения, 1859, 2–71).
Приводим это место в том виде, как они записаны Бестужевым-Рюминым. Уничтожив у себя списки, Бестужев «потом уже в 1814 г. списал их вновь из печатной русской книги».
Это прибавлено по предложению Ростопчина.
Впосдедствии в том же Ростопчин заподозрит и черниговского архиепископа Михаила. См. письмо от 8 ноября («Р. Арх.», 1891, 8, 557).
Любопытно, что в Нижнем, по предписанию Ростопчина, высланные содержатся в остроге.
Обращение не соответствовало действительности, ибо «из сорока арестованных четвертая часть были немцы из разных германских земель… которые все, разделяя национальную вражду того времени, обнаруживали антипатию к нам», замечает Домерг. В этом и заключалась «нелепость» ростопчинской меры. Глинка в своих воспоминаниях ошибочно говорит о высылке из Москвы «некоторых уроженцев Франции на барке в струи волжские».
Цитирую по переводу Попова («Р. Арх.», 1875, X, 135). В французском тексте и в переводе «Истор. Вест.» нет выражения «mauvais sujets».
Харон по поздней греческой мифологии перевозил в своей барке души умерших через реку Ахерон в царство мертвых.
Бестужев-Рюмин этот случай относит к 30 августа.
Упоминание о вывозе воспитанниц из Москвы в виду приближения неприятеля дает повод вспомнить примечательные для характеристики эпохи письма по этому поводу императрицы Марии Феодоровны к лицам, стоящим во главе учебного ведомства, покровительствуемого императрицей — к Баранову и Нелединскому («Р. Арх.», 1870, № 8–9, 1499). Воспитанниц Екатерининского и Александровского институтов пришлось увозить на телегах за неимением других экипажей, цена на которые к этому времени (20 числа августа) возросла до колоссальных размеров, в виду огромного числа беглецов. Этот факт привел в негодование вдовствующую императрицу: «О чем я не могу вспомнить без огорчения и почти без слез, — пишет она Баранову, — это отправление девиц, особливо дщерей российского дворянства на телегах и то откуда? из столицы Российской! Пусть так, что необходимость принудила прибегнуть к сему экипажу для Александровского училища, дочерей нижних офицерских чинов и подобного сему званию»… («Я признаюсь, — добавляет М. Ф., — что я не понимаю, как могли решиться возить сих девиц на телегах, и я не только со стыдом представляю себе, какое действие произвело сие позорище»). «Но как могло случиться с вашими нужными чувствами, мой добрый Нелединский, как могли вы подписать такое жестокое решение, чтобы отправить на телегах девиц Екатерининского института, дочерей дворян?….Я уверяю вас…. что я плакала горючими слезами. Боже мой! какое зрелище для столицы империи: цвет дворянства вывозится на телегах!»
«Купцы, — рассказывает Бестужев-Рюмин — видели, что с голыми руками отразить неприятеля нельзя, и бессовестно воспользовались этим случаем для своей наживы». До воззвания к первопрестольной столице Москве государем императором, в лавках купеческих сабля и шпага продавались по 6 руб. и дешевле; пара пистолетов тульского мастерства 8 и 7 руб., но когда было прочтено воззвание, то та же самая сабля стоила уже 30 и 40 руб.; пара пистолетов 35 и даже 50 руб. («Чтения», 74).
См. также «Записки». («Р. Ст.», 1889, XII, 667–8).
«Если сильная потеря людей и превосходство сил наполеоновских, — писал Ростопчин Кутузову 19 августа, — принудили бы оставить позиции и отступить к Москве, тогда я соберу множество десятков тысяч решительных молодцов и явлюсь к вам»… «Извольте мне сказать: твердое ли вы имеете намерение удерживать ход неприятеля на Москву и защищать город сей? Посему я приму все меры: или, вооружа все, драться до последней минуты, или, когда вы займетесь спасением армии, я займусь спасением жителей и со всем, что есть военного, направлюсь к вам на соединение». (Письма Ростопчина к Кутузову. «Р. Арх.», 1875, XII, 457).
Говорят, что за донос на него Ростопчин уплатил будто бы 1000 руб.
Рунич говорит, что эта толпа явилась, чтобы под начальством ростопчинским отправиться на неприятельское войско. Другой современник (В. И. Сафонович) ставит появление ее в связь с шаром Леппиха. В конце концов подоплека одна и та же.
Близкие Ростопчину люди передавали Свербееву, что в Париже Ростопчин «мучился угрызениями совести, что юный Верещагин по ночам являлся ему в сонных видениях» (I, 468).
Непосредственным очевидцем убийства Верещагина пришлось быть, между прочим, известному художнику Тончи, женатому на кн. Гагариной и бывшему «другом» Ростопчина. Тончи в последние дни жил в доме Ростопчина. «Страшное убийство Верещагина», по словам Рунича, произвело на него такое впечатление, что он «сошел с ума». Отправленный во Владимир, он дорогой убежал в лес, а затем покушался на самоубийство. Во Владимире, находясь на попечении у брата Рунича, бывшего директором канцелярии Ростопчина, Тончи воображал, что «Ростопчин держит его под надзором, чтобы сделать вторым Верещагиным» («Р. Ст.», 1901, 609). А. Я. Булгаков объяснил по-другому сумасшествие Тончи. Его потрясло «вторжение французов». «Его преследовала несчастная мысль, что, подозреваемый в шпионстве, предательстве и неблагорасположении к французам, он сделается первой жертвой Наполеона», («Ст. и Нов.» VII, 124). Ростопчин дал еще иное объяснение в своей беседе с кн. А. А. Шаховским: «Ужас быть убитым крестьянами, а может быть, и слугами своими, распалил пламенное воображение и загнал его в лес» («Р. Ст.», 1889, X, 59). То, что рассказывает более осведомленный брат Д. П. Рунича, и, само по себе, более правдоподобно.
И напрасно сын Ростопчина, благодаря кн. Вяземского за защиту отца в письме к издателю «Рус. Арх.» (1869, 935), пытался исправить «ошибку, допущенную реабилитатором. Верещагин, — утверждал он, — был приговорен к смертной казни, и, без всякого сомнения, приговор этот получил бы надлежащее исполнение, если бы не был предупрежден народною расправою»… Призрак Верещагина будет вечно стоять над памятью Ростопчина.
Заметка Свербеева была написана для «Русского Архива», по поводу «Мелочей из запаса моей памяти», М. А. Димитриева.
Так казалось впоследствии и некоторым современникам, близким к Ростопчину по своим политическим настроениям. Не любивший Ростопчина Рунич в таких словах охарактеризовывает его значение: «Ростопчин, действуя страхом, выгнал (!) из Москвы дворянство, купцов и разночинцев для того, чтобы они не поддались соблазнам и внушениям наполеоновской тактики. Он разжег народную ненависть теми ужасами, которые он приписывал иностранцам, которых он в то же время осмеивал. — Он спас Россию от ига Наполеона» («Из записок», 612). В таком же духе оценивает Ростопчина — «Юпитера-громовержца» и Вигель: «Если вспомнить, что Москва имела тогда сильное влияние на внутренние провинции и что пример ее действовал на все государство, то надобно признаться, что заслуги его в сем году суть бессмертные» («Записки», IV, 38).