— И чего врёшь? — резко и неожиданно выступает солдат с небольшой бородкой, раненный в обе ноги. — Никогда герман раненых не колет... Из нашего Сальянского полка сколько пленных он подобрал. Теперь домой письма пишут: хвалят германа — во как.
— Не колют? — зло огрызается вольноопределяющийся. — А ты ещё повоюй, повоюй лучше — вот и узнаешь.
— Ас чего бы это он одних колол, а других нет? — иронически усмехается солдат с бородкой. — Никто этого не видал, чтобы герман докалывал. Одни только враки.
— А в газетах что пишут? А приказы читал?
— В газетах врут, — раздаётся несколько голосов. — Возьмём в плен тридцать, а в газетах печатают все триста. По газетам в Германии голодом дохнут, а у каждого германа в сумке по четыре консерва. Голодаем-то мы, а не они... Газетам тоже теперь верить не всегда можно.
Из заднего угла, опираясь на большую дубину, выходит, ковыляя, солдат, с загорелым наглым лицом и трескучим нахальным голосом:
— Это кто говорит: в приказах не сказано? Сказано либо не сказано, а про то, добивают ли немцы, меня спроси! Ещё как добивают, сволочи! А у меня-то нога отчего разворочена? Я до пулемётчика добрался. В пятнадцати шагах разрывной пулей скосил. Так икру на две порции и разворотило. Что ж, я бы ему молчал? Добрался бы только — десять раз убил бы. Шкуру спустил бы, хоть раненный, хоть сто раз раненный. Он, подлец, как хороший картёжник, — все двадцать одно выбрасывает, — так он своим пулемётом народ режет. Провёл — и срезал, как бритвой. Как водой поливает пулями. Дерево возле пулемёта стояло. Раз провёл — в нем шестнадцать пуль одна за другой сидят.
— Ну и чего ж? — прерывает рослый солдат. — Тебя, что ль, докалывал?
— Я бы его доколол! Я хоть и разжалованный в пехоту, а все же казак. Козуля — по-ихнему. А ты вот слушай! Ранило меня прямо, как топором, пополам разрубило. Упал я и в кусточки пополз. Вижу: солдатик лежит. Посторонись, говорю, земляк. Толкнул его, дёрнул... А у него-то стаканом вся голова разбита, и мозги наружу вывалились. Только прилёг я, слышу: стонет солдатик. Подошёл к нему германец и давай карманы обшаривать. Потом начал переворачивать. Не знаю, сказал ли чего солдатик, либо крикнул, только герман как хватит его прикладом — и пошёл.
— Ну, есть сволочи и промеж них и промеж нашего брата, — брезгливо выдавил черноусый хмурый солдат. И потом добавил с оттенком почтения: — Что нам не бреши, а немцы — народ образованный.
— С австрийцем легче воевать?
— Да, с ним полегче. Он пужливый. Сейчас в плен сдаётся.
— А мадьяры?
— Мадьяры — это, как бы сказать, наши цыгане. Он наскакивает жёстко, а чуть задело, от раны плачет, как баба.
— Мадьяры, — самоуверенно вмешивается казак, — интеллигенты, нежные... боли не выдерживают. Я одному мадьяру нос откусил — солёная кровь, противная. Тьфу!.. Герман — тот лютый. Хитёр. Сильный. С ним никакого сладу. Тут с нами один герман. В плен забрали. Так его два раза штыком проткнули, а он утекать пошёл. Нагнали да прикладами по голове. Едва довели. Его ведёшь, а сам поглядывай, не зевай... Австрияка гнать не приходится. Он плену рад. Вели мы душ шестьдесят русинов. Русины — они говорят по-русски. «Нам, — говорят, — уже мир вышел, а вам ещё воевать».
— Австрияк — мразь. Герман нам цикорию ломает, а мы австриякам. Чешем по рылу — почём зря.
— Зачем яво обижать? Он смирный, — медлительно протестует бородатый солдат.
— А чего на него смотреть? Что герман, что австрияк — все равно неприятель.
— Все равно, — передразнивает казака сердитый голос. — Казак и в мирное время с людей шкуру спускает. От них всем худо. И герман за казаков всех колет.
— Ду-у-рак ты, как есть ду-рак, — отзывается казак. — Герман день ото дня все жёстче бьётся. У него теперь — слыхал? — пули газовые. Попал в тебя пулей газовой — и ты сгоришь, и кругом тебя сдохнут.
— Все брешешь, — презрительно говорит тот же бородатый солдат.
— Нет, это он правильно, — раздаются убеждённые голоса. — У нас в полку одному солдату в руку ударило такой пулей, рука вся сгорела.
— А штык у него какой, — подскочил ко мне маленький юркий пехотинец. И, вынув большой германский штык с пилой на конце, начал с азартом объяснять: — Вперёд он штык по эфто место в живот запустит и начнёт по кишкам пилить. Чтобы больней было.
— Не по кишкам, по лопатке пилит, — поправляет другой.
— Вы их не слушайте, ваше благородие, — протестует солдат с бородкой. — Такой штык только у унтер-офицеров. Вы хоть германа самого спросите.
— А где он, пленный? Пошлите его сюда.
— Не пойдёт. Волком смотрит. Не засмеётся.
Я громко сказал по-немецки:
— Прошу пленного немца подойти к столу.
С подоконника встал необыкновенно высокий угрюмый детина с забинтованной рукой и медленно подошёл ко мне.
— В Германии все солдаты такого исполинского роста? Как вы только до рта своего достаёте? Немец помолчал. И вдруг широко улыбнулся.
— Ишь ты, — засмеялись солдаты. — Родному слову обрадовался.
— Куда вы ранены? — спросил я его.
— Мне прокололи руку штыком, — показал он рваную рану на предплечье. — Хорошая работа, — улыбнулся он снова.
— У нас вообще хорошие ребята, не правда ли?
— Покамест меня не трогают, — ответил он сдержанно.
— Немец благодарит вас, — передал я его фразу солдатам, — что вы к нему злобы не показываете.
— Я б ему показал, — свирепо взглядывает казак. — Попался бы он в мои руки, я б его научил! Зачем казённый паёк пленному отдавать? Нас в бой посылают — полконсерва дают, да ещё наказывают: не жри, после боя сожрёшь. По два дня голодные в яме сидим. А потом пленных к себе берут и нашим хлебом кормят. Ишь, дери его в бога...
— Тише ты; там сестра ходит.
— Чего сестра? Ну её к старушкиной матери. Я в одном госпитале так сестру ахнул, что она к доктору жалиться побежала. Прилетел доктор: «Мерзавец! Ты как смел?..» — «Виноват, я не мерзавец, я казак. Не имеете полного права мерзавцем называть». — «Как тебе не стыдно сестру обижать?» — «Никак мне не стыдно. А вот ей должно быть стыдно: она мне так рану затормозила, будто...»
И казак выпаливает оглушительное сравнение в духе непечатных неожиданностей «Декамерона». Немец исподлобья поглядывает на свирепого казака.
— Это казак, — говорю я ему. — У него только голос сердитый, но и он парень добрый.
— Да, — неопределённо отделывается немец и стоит, угрюмо насупившись.
Я показываю ему пилу на штыке и спрашиваю, для чего она служит.
— Такой штык, — оживляется немец, — носят у нас пионеры-разведчики[36], которые прокладывают дорогу среди кустарника. Этим штыком можно пилить и дерево и камень...
Солдаты внимательно разглядывают немца и делятся вслух своими мыслями:
— Платье на ем хорошее.
— И сапоги цельные.
— Сытый: видно, корма не жалеют.
— Они в бой идут — по четыре консерва в ранце. Потому, ежели прорвётся, чтобы запас был. Немец хитёр: он все обсматривает вперёд.
— А у нас больше об офицерах думают.
— В эту войну ещё мать их надвое. А в японскую, распатронь холера, ...они за двадцать вёрст от боя сидели, в бараках с сёстрами воевали.
Идёт безостановочная бомбардировка. Линия боя приближается с каждым часом. Слышно, как завывают вертящиеся «стаканы»[37] и с треском лопаются все ближе и громче. Число прибывающих раненых растёт. Там, на месте боя, вероятно, груды тяжело искалеченных солдат умирают за невозможностью добраться до перевязочных пунктов. Не хватает медицинского персонала, чтобы поспевать за «фабрикой смерти».
* * *
Старший ординатор полевого госпиталя, известный хирург Борисов, радикал и общественник, за завтраком излагает планы новой организации Красный Крест. Эта идея наполняет его бурной энергией.
— Нынешний Красный Крест, — говорит он, мотая упрямой головой и сердито поблёскивая глазами из-под стёкол, — в теперешнем его виде никуда не годится. Благочестивая окаменелая древность... Чего достигаем мы на практике под защитой Красного Креста? Какие-то фиктивные выгоды, какая-то международная гарантия на словах и младенческая беспомощность на деле... Солдат, выбывающий из строя, перестаёт быть солдатом и превращается в утопающего. Каждая медицинская организация — это спасательная станция, которая должна приходить на помощь каждой жертве, каждому раненому. Мы, врачи, не знаем ни эллинов, ни иудеев, ни врагов, ни друзей. Немец лечит француза, русский лечит австрийцев. Я лично знаю русского врача, который спас от смерти подбитого немецкого лётчика, бомбой которого был ранен сын этого врача в Ярославе. А раз так, раз на нашей врачебной совести лежит борьба с человеческим одичанием, если Красный Крест является единственным островком европейской культуры и гуманности среди всеобщего вандализма, то скажите на милость, для чего это дурацкое разделение на докторов лагерей? В трудном деле спасения раненых должна быть единая, общая организация. Едва закончился бой, над полями смерти поднимается Красный Крест. Под его примиряющим флагом идёт работа по единому плану, и врачи всего мира оказывают помощь страдающим без различия наций и враждующих стран. Только тогда война утратит свою теперешнюю бесчеловечность. Только тогда прекратятся обвинения в добивании раненых и пленных.