В последний раз огибаем Янов.
В розовых сумерках плавает ласковая свежесть. Сквозь купы гигантских тополей и лип выглядывают сияющие кресты церквей и костёла. От молчаливых сосен, от высокой кладбищенской ограды и белых яновских стен струится тихий покой. Неугомонные жаворонки нежно допевают свои вечерние песни. Кругом на десятки вёрст свирепо перекликаются пушки.
Уже четвёртый час мы вдвоём с Болконским шагаем по глубоким пескам и тщетно допытываемся у случайных прохожих:
— Как добраться до узкоколейки?
Мы оба командированы в Люблин: я — за пополнением нашей походной аптеки, Болконский — за осями, которые доставлены из Киева в Люблин и никак не могут попасть в бригаду. По дороге из Янова нам на разъезде с уверенностью сказали:
— До станции? Отсюда далеко. Идите лучше в обход — там напрямик.
Парк движется на Холм. Мы рассчитали, что пока он дойдёт до Холма, мы успеем съездить по железной дороге в Люблин, выполним все поручения и на обратном пути как раз застанем управление бригады в Холме.
Идём пешком, налегке, запасшись только деньгами. Часам к двенадцати мы добрались до Красника. Спрашиваем, где тут узкоколейка. Нам отвечают:
— Идите лесом: версты три, не больше отсюда.' Идём добрый час. Надоело. Снова спрашиваем:
— А далеко до узкоколейки?
— Нет. Как в поле выйдете, версты три останется.
Вышли из лесу в поле. Идём полчаса, час. Встречаем железнодорожного сторожа:
— Где тут станция?
— Ступайте прямо до деревни, а там за деревней версты четыре, не больше.
Дошли до деревни. Встречаем обозного подполковника:
— Как добраться до станции?
— До станции? Отсюда далеко. Идите лучше в обход — там увидите издали большой санитарный поезд. Это и будет станция.
Поблагодарили и повернули в обход. Через полчаса увидали санитарный поезд и неподалёку от поезда станционный домик, утопающий в горячих песках. Входим. Внутри домика человек шесть молодых людей в возрасте от 18 до 20 лет. У одного в руках балалайка, а у другого посуда, мало похожая на балалайку.
— Кто дежурный по станции?
— Я, — отвечает балалайка.
— Как добраться до Люблина?
— До вчерашнего дня шёл почтовый поезд из Развадова в три часа ночи.
— А сейчас почтовый поезд пойдёт?
— Неизвестно.
— Как же добраться до Люблина?
— Лучше всего вам отправиться на разъезд номер шесть. Оттуда ходят воинские поезда через каждый час.
— А до разъезда далеко?
— Версты три.
Три версты оказались добрыми пятью вёрстами и все-таки привели нас к разъезду № 6. Здесь шла оживлённая погрузка: вывозили грузы из-под Красника за линию окопов. Сновали игрушечные паровозики и пыхтя тащили за собой вагончики, нагруженные мешками, сеном и всякой кладью.
Мы подошли к вагону, изображавшему станцию, и обратились к прапорщику с университетским значком, изображавшему начальника станции:
— Как добраться до Люблина?
Прапорщик ласково улыбнулся, подумал и сказал беззаботным голосом:
— Подождите до завтра. Сегодня вряд ли найдётся поезд. Но, взглянув на наши растерянные лица, любезно посоветовал:
— Вам бы лучше на станцию пойти и дождаться почтового поезда.
— Покорно благодарим. Мы уже там были.
— В таком случае, — твёрдо сказал прапорщик, — ждите.
Я разостлал бурку среди голого поля и разлёгся на солнечном припёке. Кругом голая широкая степь, выжженная горячим солнцем. Далеко вдали синеет низкой каймой лес. Жаркий ветер лениво перекатывает засохший бурьян и гудит в телеграфных проводах. Наверху густые белые облака бегут торопливыми колоннами.
Дышу вольным ветром, который вливает в уши обрывки окружающей жизни. Пыхтят паровозики, похожие на чугунных пони. Далеко по ветру разносятся крикливые голоса:
-Закрой поддувало!
— Где тут заведующий кипятильником? Давай на лицо!
— Главный! Где главный?
— Тут нет главного.
— Ну, ладно. Я взял путёвку — отходи... Раздаётся хриплый сигнал. Паровоз пыхтит и кряхтит.
И опять сонная одурь простёрлась над степью. Только ветер гудит в проводах да переругиваются телеграфисты с солдатами:
— Я за обедом не пойду! Я — телеграфист.
— Пой-де-ешь!
— Побей меня крест, не пойду.
— Пой-де-ешь... Я, брат, сам осведомлённый... Может, умней тебя, дурака.
Телеграфист ехидно смеётся:
— Один ты умный... Это как пьяный говорит: все пьяны, один я трезвый.
Грохот пушек снова кажется естественным и неизбежным. Рано утром разбудило меня гудение аэроплана. Я повернулся и уснул. Гудение снова разбудило меня. Гудело где-то совсем близко.
Вдруг: бах! — бах! Воздух задрожал от двух протяжных ударов: две германские бомбы приветствовали моё возвращение в лоно войны.
Гулко грохочет под Красноставом.
— Эх, — лениво потягивается Костров. — Нонче гремят здорово — и поспать не дадут.
— Гремят-то гремят, а толку никакого, — откликается штабс-капитан Калинин.
— А вам чего хочется? — спрашивает адъютант. — Слава Богу. Пускай гремят. Война чем хороша? Тем, что за тебя кто-то думает! Вдруг будят ночью: са-дись! Сел и еду. Сто-ой!.. Можно спать. Ложусь и сплю. Главное — не надо думать, только повиноваться. Кто-то распоряжается, думает, приказывает. Ты только исполняй, повинуйся. А до остального нет никакого дела.
— Вы — известный нейтралист, — смеётся Костров. -А вот заставьте Евгения Николаевича жить по приказу, не критикуя, — он с ума сойдёт или застрелится.
— Разве? — изумляется адъютант. — А по-моему, нет лучшего счастья, как жить не думая.
— Вот вы над ним смеётесь, — вмешивается Базунов, — а я глубоко убеждён теперь, что каждый из нас маньяк. В мирной жизни это меньше заметно. А тут сразу выпячивает наружу, что у каждого из нас есть свой зайчик. Вы присмотритесь к любому, как он ходит, поворачивается, ждёт, хватает. Ведь это все настоящие марионетки. Слова все заученные. И жесты заученные. Мне на днях показывали одного офицера-пулемётчика. Четыре раза был ранен, и каждый раз умолял: «Отпустите меня скорее на фронт». «Зачем вам?» — спрашивали его. А он с горящими глазами кричит: «Только бы сидеть на пулемёте, видеть перед собою эти рожи. Подпустишь их на сорок, тридцать шагов — и начнёшь поливать, косить во все стороны, пополам подрезывать!.. Больше мне ничего не надо...»
Разговор происходил в стодоле под Райовцом, в пяти верстах от Холма. Над нами мерно гудит аэроплан. В раскрытые двери видно, как быстро, ныряя в тучах, аэроплан мчится прямо на нас. Вдруг посыпались мелкие удары, похожие на барабанную дробь.
— Из пулемёта бьёт, — крикнули солдаты.
Через минуту дробь зазвучала гуще и продолжительнее. Мы выскочили неодетые из стодолы[55].
— Разведи лошадей! — кричал Базунов.
Посреди двора стоял под ранцем солдат. Пробегая мимо него, ездовой Софронов бросил ему на ходу:
— Что ты за семьдесят пять копеек в месяц ещё под пулемётным огнём под ранцем стоишь? Старосельский услыхал эту фразу и, подбежав к Софронову, хлестнул его по лицу.
— Виноват, ваше высокородие! Виноват! — затрясся Софронов.
Базунов торопливо ушёл в стодолу. К Старосельскому подошёл адъютант.
— Чего вы от них хотите? По-моему, их самоотверженность и так изумительна. Мы, офицеры, все получаем жалованье. И довольно большое. А нижние чины — что? Семьдесят пять копеек в месяц. Между ними есть столяры, кузнецы, плотники. Дома они по сорок, пятьдесят рублей зарабатывали в месяц. А здесь? Ничего. И все-таки они не ропщут, работают. Если кто-нибудь и позволит себе сострить по этому поводу, не надо на этом останавливаться.
— Когда меня отдадут под суд за жестокое обращение с нижними чинами, я вас сделаю адвокатом, а пока я в ваших советах не нуждаюсь, — сказал сухо Старосельский и обратился к Софронову: — Становись под ружьё рядом с ним!
Аэроплан продолжал поливать из пулемёта. Дежурные зенитные пушки открыли по нему стрельбу. В воздухе позади аэроплана образовалось круглое белое пушистое облачко. Облачко за облачком чеканились белые дымки. Но аэроплан точно не замечал их и продолжал своё мерное стрекотание в облаках. Через минуту три тяжёлые бомбы одна за другой грохнулись недалеко от дороги.
Получен наисекретнейший приказ о погроме, устроенном казаками в Замостье.
«Командующий 3-й армией. По отделу дежурного генерала. 22 июня 1915 года. Копия с копии. Командиру 14го армейского корпуса. Секретно.
По дошедшим до меня достоверным сведениям город Замостье при отступлении наших войск был разграблен казаками (частью в черкесках), причём были случаи насилия над женщинами. Кроме того, холмский епископ преосвященный Анастасий заявил мне, что у священника села Бартатыче казаками с грубым насилием были отобраны подвода и лошадь. Установлены случаи взламывания сундуков и шкафов. К сожалению, я сам лично убедился в справедливости жалоб, особенно на казачьи войска.