«Еще бы», — подумал подеста, но промолчал.
Джузеппе Верди направился к двери. Маэстро провожал его.
— Еще раз поздравляю вас, — говорил синьор Алинови, — должность руководителя музыкальной жизнью Буссето безусловно за вами. Не сомневайтесь в этом. Желаю вам счастья и удачи!
Вечером того же дня подеста послал в Буссето нарочного с известием о победе Верди. Боже мой, какая это была радость! Молодого маэстро не могли дождаться. Ему устроили торжественную встречу. Боже мой, какая это была встреча!
Филармонисты — оркестр и хор — выстроились на дороге при въезде в город, и карета должна была остановиться, и маэстро стоял на подножке и раскланивался, и пожимал протянутые к нему руки, и отвечал на приветствия, а оркестр играл самые эффектные вещи из своего репертуара, и пел филармонический хор, и пели все встречавшие, и голоса поющих далеко разносились в чистом утреннем воздухе, и небо было чистым, и было солнечно, и на деревьях и кустарниках набухали почки, и мальчишки на самых высоких ветвях придорожных тополей подбрасывали вверх шапки и звонкими голосами кричали:
— Evviva! Evviva! Evviva! Evviva Verdi!
Вот какая это была встреча.
Вечером в доме Барецци был банкет, и подеста простить себе не мог, что разрешил столь многолюдное собрание музыкантов и патриотов. Потому что говорились речи, восторженные и бессвязные, как обычно говорят люди, опьяненные вином и победой, и говорилось о любви к родине, о светлом будущем родной страны, о расцвете национального искусства. А среди присутствующих были такие, которые обязаны доносить обо всем в III отделение. Обязаны. И донесут с удовольствием. Не преминут это сделать. Продажные люди. И все знали, что без таких людей не обходится ни одно собрание. Где соберутся двое — третий уже может быть доносчиком. Это сознавали все. Унизительное сознание! Горькое! И все знали, что этих людей надо остерегаться. Но кого именно в каждом отдельном случае — этого не знали. Да ведь этого и не узнаешь! Это очень трудно и даже почти невозможно. Кого же из друзей станешь подозревать в такой низости? Тебя что ли, Джованни? Или тебя, Антонио? Или тебя, Убальдо? А может быть, тебя, Ренцо? И так переберешь всех по очереди и ни на ком не остановишься. И подумаешь: сегодня среди нас никого такого нет, сегодня все здесь свои — друзья, единомышленники. Всегда думают так. Хотят верить, что это так. Потому, что у человека с благородным сердцем инстинктивное отвращение к предателю. Вот ему и хочется думать, что среди его друзей предателей нет. А они есть! Сама жизнь каждый день дает этому неопровержимые доказательства. Но об этом забывают. И ничего с этим не поделаешь. Это естественно. Нельзя же запретить людям быть молодыми и смелыми и любить свою родину, и увлекаться, и говорить о свободе, о любви, о счастье.
И, зная все это, подеста Джан-Бернардо Петторелли корил себя за то, что не сумел вовремя воспрепятствовать собранию друзей в доме Барецци. Но, досадуя на собственную нераспорядительность, подеста говорил себе, что теперь поздно печалиться о случившемся. Да и бесполезно. Упущенного не воротишь. Надо стараться, чтобы все обошлось как можно благополучней. Следить за каждым сказанным словом, охлаждать горячность выражений, останавливать тех, кто ступит на опасный путь откровенности, — вот что ему — подесте — остается делать, вот чем следует ему искупить неуместно проявленные добродушие и уступчивость.
И он глаз не спускал с молодого маэстро Верди. Он очень боялся лишнего слова или опрометчивого поступка со стороны этого молодого человека. Потому, что именно он стоял сегодня в центре внимания, именно он являлся героем сегодняшнего торжества, именно ему было легче всего проявить себя каким-нибудь компрометирующим его образом. Но опасения подесты были напрасны. Что за человек этот Верди! Он вежливо, хотя и лаконично, отвечал на приветствия и добрые пожелания, но по обыкновению своему был сдержан и, даже можно сказать, суров. Что за человек! Незаметно было в нем опьянения успехом, безудержной радости, безотчетного кипения страстей, свойственных молодости. И подеста удивлялся и недоумевал потому, что маэстро было всего двадцать три года.
На банкете выступал и синьор Антонио. И хотя он, видимо, чувствовал себя счастливым и торжествовал, речь его не была ни экзальтированной, ни дерзкой, а, как всегда, прочувствованной и деловитой, преисполненной самых благородных чувств и здравого смысла. Синьор Антонио говорил, что в городе должен воцариться мир, что филармонисты обязаны забыть все бывшие недоразумения и снова в полном составе принимать участие в торжественном богослужении в соборе. Ибо кому же, как не патриотам, должна быть дорога музыкальная слава родного города?
И филармонисты шумели и кричали: «Да здравствует синьор Антонио! Evviva! Evviva! Да здравствует наш председатель!» И поднимали бокалы, и говорили речи, и клялись в готовности забыть все обиды и распри и всеми силами способствовать развитию и процветанию родного искусства.
И всем казалось, что наступают новые времена, некая благословенная эра — эра мирного сотрудничества с вчерашними врагами.
А на другой день подеста получил приказ явиться к правительственному комиссару. Синьор Оттобони был сух и строг. Он вручил подесте пакет. Это был декрет из Пармы. Этим декретом от сего дня и на неопределенное время строжайше воспрещалось филармонистам — хору и оркестру — принимать участие в богослужении в какой бы то ни было из церквей Буссето. Подесте предписывалось довести об этом до сведения населения путем печатного объявления, расклеенного по городу на указанных для этого местах. Бедный Джан-Бернардо! У него ноги подкосились и задрожали руки. Как обнародовать распоряжение правительства? Разве синьор комиссар не понимает, какими последствиями чревата подобная мера воздействия?
Подеста не мог найти в себе мужества сказать комиссару, что он опасается восстания, открытого мятежа. Ибо все жители городка, к какой бы партии они ни принадлежали, сходились в одном: все считали себя любителями музыки и все хотели, чтобы во время торжественных богослужений в церкви звучала музыка. Самая эффектная, исполненная как можно виртуозней и, конечно, силами собственной Филармонии. И все в городе несказанно обрадовались, когда вопрос о назначении Верди хормейстером и руководителем оркестра разрешился естественным образом, путем конкурса. Ибо все были уверены, что филармонисты, одержав победу над клерикалами, снова будут принимать участие в богослужении. Никому и в голову не приходило, что правительственным декретом городское самоуправление может быть лишено права свободно и по своему усмотрению распоряжаться собственным музыкальным обществом, художественной ассоциацией, которой жители города так гордились.
И вдруг — декрет правительства. Никто не ожидал грома среди ясного неба. Однако он грянул. И надо было думать о том, что предпринять. Думать о том, каким способом будет отвечать городская общественность на новый акт произвола со стороны высшего начальства, думать о том, как помочь городу протестовать против кары неожиданной и незаслуженной. Придумать что-нибудь дельное тут же, не откладывая, подеста был не в состоянии. Он понимал безвыходность своего положения. Декрет есть декрет — тут уж ничего не поделаешь. Но он не мог сдержать напора обуревавших его чувств. Будь что будет! Его лихорадило от бешенства и возмущения. Он почувствовал прилив неслыханной дерзости. Будь что будет!
— Декрет правительства жесток и несправедлив, — сказал он.
— Что? — взревел синьор Оттобони.
— За что лишать город его чести и доброй славы? За что отказывать сотням невинных людей в возвышающей душу радости выражать свои чувства прекрасной музыкой? И чем провинились наши филармонисты, что заслужили такую расправу?
— Расправу? — не своим голосом закричал синьор Оттобони. Он был вне себя и стучал по столу кулаком. — Вы сами во всем виноваты, вы и ваши филармонисты. Вам неоднократно делали предупреждения. Вы были глухи. Вы настаивали на приглашении этого вашего маэстро. Отлично. Теперь он приглашен. Никто не отымает его у вас. Чего вам еще?
Подеста хотел возразить.
— Ни слова, — строго сказал Оттобони, — ни слова больше, синьор подеста! Вы не сумели понять мудрые указания высшего начальства. Теперь пеняйте на себя. Пеняйте только на самих себя.
И, сердито откашлявшись, синьор Оттобони прибавил:
— Повторяю. Запомните. Правительство проявило по отношению к вам величайшую милость. Конкурс мог быть признан недействительным.
Подеста был ни жив, ни мертв. Мысли мешались у него в голове. Объявить конкурс недействительным! Нет, нет, этого не может быть! На это они не решатся. Слишком опасно для них самих! Не надо верить угрозам. Это вздор!