Но все это было давно. Очень давно. Консерватория была основана двадцать пять лет назад. И лет десять Провези не видел Роллу. И Провези не знал, да и не мог знать, что за последние годы Ролла совсем состарился и даже одряхлел и почти отстранился от дел. Ничего этого Провези не знал и не думал об этом. Он написал старому другу длинное письмо. Написал о Джузеппе Верди. Написал о том, что у Верди необыкновенный талант, написал, что он замечательный юноша и что он очень беден, и что ему необходимо получить всестороннее музыкальное образование в большом городе, в столичной музыкальной школе. И еще Провези написал, что Джузеппе Верди — его любимый ученик и что он — Провези — возлагает на Верди большие надежды и твердо верит в его огромные творческие возможности. И не он один верит в славное будущее юноши. Эту уверенность разделяют с ним лучшие музыканты города, члены Филармонического общества во главе с председателем общества, синьором Антонио Барецци. И только в конце письма маэстро Провези упомянул о том, что Верди уже исполнилось восемнадцать лет.
Ролла ответил Провези с первой почтой. Маэстро был счастлив удружить приятелю и облагодетельствовать молодого начинающего артиста. Письмо было обнадеживающим. «Ученика твоего, — писал Ролла, — в консерваторию мы, без сомнения, примем. Я со своей стороны приложу к этому все силы и то небольшое влияние, которым пользуюсь среди моих коллег». Провези думал, что только скромность заставляет Роллу писать таким образом. Провези ошибался. Влияние состарившегося маэстро как в совете профессоров, так и в дирекции консерватории было действительно ничтожным. «Думаю, впрочем, — писал Ролла далее, — что вмешательства моего в это дело вовсе не потребуется, ибо подлинный талант всегда сам за себя говорит. Как ты думаешь?»
И вот теперь Верди был уже в Милане. Он сидел в одном из классов консерватории, во втором этаже, в конце коридора и думал, что его вот-вот вызовут куда-то, где собрались экзаменаторы, строгие или снисходительные — этого он не знал — и уже через какой-нибудь час, а то и через несколько минут — почем знать? — ему придется показывать все, что он умеет, и показывать все это в самом лучшем виде, дабы все эти профессора-экзаменаторы признали его достойным поступить в консерваторию. Необходимо, чтобы они признали его дарование выдающимся. Потому что поступить в консерваторию он должен во что бы то ни стало. От этого зависит вся его будущность. Этим определится его судьба. Он должен быть принят. Должен поступить. Во что бы то ни стало.
А если экзаменаторы не признают способности его исключительными и не найдут возможным зачислить его в консерваторию… Эта мысль устрашала. Но он не хотел бояться. И не боялся. Нисколько не боялся. И хотя он испытывал состояние небывалого нервного напряжения, и ощущал в груди неприятную пустоту, и слышал беспорядочное и гулкое биение собственного сердца, он говорил себе, что это от смущения, от чувства неловкости, потому что он один взрослый среди детворы. Уж очень маленькие дети поступали вместе с ним в консерваторию. Он должен был казаться им нелепым и неуклюжим великаном. Конечно же, это было так. И конечно, именно от этого ему было не по себе. Было неловко. Но не страшно. Только неловко.
Экзаменационная комиссия заседала в самом просторном классе, в той части здания, которая была обращена на север. Но и там, в этом просторном классе на теневой стороне было очень жарко.
Экзаменаторов было четверо. Они сидели за длинным столом, покрытым ярко-зеленым сукном.
Председателем комиссии был Франческо Базили, инспектор по учебной части, композитор и ученый контрапунктист. У него были торчащие седые волосы, коротко подстриженные бачки и резко раздвоенный, гладко выбритый подбородок. Он слыл человеком желчным и придирчивым. Его боялись.
Профессора Анджелери и Пиантанида сидели справа и слева от Базили. Профессора были одеты по форме: в темно-зеленые, тонкого сукна мундиры с золотым шитьем. На твердых стоячих воротниках блестели выпуклые золотые лиры.
Маэстро Ролла сидел немного поодаль, в конце стола. Так было ему удобнее. Он сидел глубоко в кресле. Руки его покоились на золотом набалдашнике палки, круглом и гладком.
Руки маэстро были морщинистыми и темными. Маэстро Ролла был очень стар.
Джузеппе Верди вызвали одним из первых. Когда он вошел в класс такой высокий и взрослый, в нескладно сшитом костюме и грубых башмаках, экзаменаторы переглянулись.
Франческо Базили не счел нужным скрыть свое негодование. Он насупил брови и пренебрежительно спросил, ни к кому, собственно, не обращаясь: «Кто это?» И стал перелистывать лежавшие перед ним бумаги.
Профессор Пиантанида — он преподавал контрапункт и игру на фортепиано, был человеком веселого нрава и любил пошутить, даже в тех случаях, когда его строгим, по-немецки чопорным коллегам это казалось неуместным — профессор Пиантанида сказал:
— Это, очевидно, параграф об исключениях.
— Это тот самый юноша.. — сказал маэстро Ролла.
У Базили был такой скучающий вид, точно он знал заранее и был совершенно уверен в том, что экзаменовать этого юношу бесполезно и что профессора, согласившись на это, понапрасну потеряют драгоценное время.
— Сочинения его я передал вам, синьоры, три дня назад, — продолжал говорить маэстро Ролла. Профессор Пиантанида быстро закивал головой. А Франческо Базили удивленно поднял брови.
— Очень почтенные, известные мне музыканты дают о нем самые лучшие отзывы. — И маэстро Ролла предложил членам комиссии ознакомиться с этими, имеющимися у него на руках отзывами. Это были свидетельства Провези и филармонистов, любителей музыки города Буссето. В обеих бумагах говорилось о необыкновенном мастерстве, достигнутом Верди в искусстве игры на фортепиано, говорилось о том, что он неоднократно исполнял публично и с большим успехом фортепианные произведения высшей степени трудности, написанные как им самим, так и другими композиторами, пользующимися широкой известностью.
Профессор Анджелери заинтересовался. Он смотрел на Верди очень благожелательно. Вполне могло случиться, что молодому человеку, наделенному из ряда вон выдающимися способностями, пришлось до восемнадцати лет прозябать в маленьком провинциальном городке. Мало ли как иной раз складываются обстоятельства и чего только не бывает в нашей жизни!
Анджелери был приглашен в консерваторию недавно. Он всецело посвятил себя преподаванию и носился с мыслью основать новую итальянскую школу пианизма. Анджелери успел завоевать репутацию учителя искусного и требовательного. О нем говорили с уважением. За создание в консерватории образцового фортепианного класса Анджелери взялся со всей страстностью реформатора и неиссякаемым упорством одержимого идеей фанатика. Каждый вновь поступающий ученик делался для него предметом тщательного изучения. Молодой Верди очень заинтересовал его. Анджелери предложил юноше сесть за фортепиано, и только после того как Верди сел, Анджелери спросил, что имеет молодой пианист в своем репертуаре и что мог бы он продемонстрировать комиссии. И, задавая эти вопросы, Анджелери улыбался приветливо и ободряюще.
Верди назвал Каприччио Герца. Анджелери одобрительно закивал головой.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал он, обращаясь к комиссии, — это такая пьеса, по которой мы сразу сможем определить и способности молодого человека, и степень совершенства, достигнутого им в трудном искусстве пианиста-виртуоза.
И Анджелери поднял к глазам лорнет (профессор был немного близорук), обвел взглядом коллег, как бы испрашивая у них разрешения начать экзамен, потом сказал Верди: «Прошу» — и приготовился смотреть и слушать. Главным образом смотреть. Потому что Анджелери придавал постановке руки на клавиатуре первенствующее и даже решающее значение.
— Руку пианисту надо ставить так же, как вокалисту голос, — говаривал он. — Ибо если рука поставлена неправильно, пианист не может членораздельно и убедительно выразить музыкальную мысль, не может придать должной теплоты и рельефности мелодической фразе, не может, наконец, отдаться свободному полету собственной фантазии.
И обычно, в то время как ученик играл, маэстро Анджелери не спускал глаз с его руки. Но пристально вглядываясь в руку, увлекаясь ее работой, любуясь ее движениями или критикуя их, маэстро иногда терял из вида внутреннее содержание музыки, и даже можно сказать, что руки пианиста и их движения, воспринимаемые им как правильные или неправильные, иногда заслоняли от маэстро смысл и красоту музыкального произведения. Иногда, конечно. И только до известной степени.
Но к учащимся, посвятившим себя изучению искусства игры на фортепиано, Анджелери был беспощаден. Он отказывался признавать какие бы то ни было достоинства — будь то смелость или полет фантазии — там, где руки, по его мнению, двигались неправильно, там, где не было непогрешимой корректности и ровности гамм, точности и безупречной чистоты в двойных нотах, четкости и быстроты в трелях, мощи в аккордах, искусно рассчитанного нарастания звуковых волн в пассажах арпеджиями. Все эти особенности, представлявшие собой детали сложного технического механизма, которым должен был владеть пианист-виртуоз, подвергались Анджелери строжайшей критике, причем каждая деталь воспринималась и разбиралась им в отдельности. Так было и теперь, когда Анджелери экзаменовал молодого Верди.