Наиболее потрясающее зрелище представляют извержения вулканов, покрытых ледником. Когда такой вулкан начинает извергаться, то тает и лед; со склона мчится огромный поток воды, неся гигантские глыбы льда, камней. Эта масса, падая с высоты, сметает все на своем пути, превращая огромные районы в пустыни. Эти потоки назавают йокульхлауп (взрыв ледника). Так, вулкан Катла, увенчанный ледником, с момента заселения Исландии «взрывал» его не менее тринадцати раз. В некоторых случаях при извержении этого вулкана близлежащая река становилась похожей на Амазонку.
К счастью, в большинстве случаев извержение вулканов проходит почти безболезненно для экономики страны, так как события разворачиваются в безлюдной местности. Но иногда, как в этом году, вулканы напоминают, что и в XX веке города и поселения в активных зонах земного шара не защищены ни от лавы, ни от пепла.
Я. Смирнов
Владимир Прибытков. Чаруса
...Страшней всего «чаруса»... Выбравшись из глухого леса, где сухой валежник и гниющий буреломник высокими кострами навалены на сырой, болотистой почве, путник вдруг, как бы по волшебному мановению, встречает перед собой цветущую поляну... Но пропасть ему без покаяния, схоронить себя без гроба, без савана, если ступит он на эту заколдованную поляну. Изумрудная чаруса, с ее красивыми благоухающими цветами, с ее сочной, свежей зеленью — тонкий травяной ковер, раскинутый по поверхности бездонного озера.
П. И. Мельников, В лесах
Михаил заснуть не думал, a заснул, и, разбуженный матерью, схватил часы: опоздаю?!
Часы показывали десять минут третьего. Потер лицо ладонями, выскочил в сени умыться. В сенях холод, ветер слышнее, вода — словно в рукомойник огонь налит. Набирал огонь полными пригоршнями, плескал, стиснув зубы, на мускулистую, в золотистом пушке грудь, на кудрявый, заросший затылок, на твердые плечи. В избе сорвал с гвоздя полотенце, растерся.
Домна Алексеевна наливала в фаянсовую, с петушками, отцову кружку горячий чай.
— Сплыл бы посветлу, — ворчала Домна Алексеевна. — Пей уж... Ветрище, господи! Захлестнет.
— Не захлестнет, — пролезая за стол, успокоил Михаил. — Зато вернусь пораньше. Ложились бы.
— Дверь за тобой заложу — лягу, — пообещала Домна Алексеевна.
Она опустилась на лавку, уперлась руками в толстые отечные колени. Жидкая поседевшая коса лежала на плече серым жгутиком. В полукруглом вырезе полотняной ночной рубахи темнела морщинистая кожа.
— К Марии зайди, слышь? — сказала Домна Алексеевна, глядя прямо перед собой.
Михаил, торопливо отхлебывая из кружки, мотнул головой:
— Ладно.
Зайти к сестре он никак не мог, оттого и ответил отрывисто, будто досадовал.
Домна Алексеевна перебирала косу. Молчанием осуждала.
Ветром тряхнуло ставень.
«Непременно слушает — побегу по такой погоде или останусь, — подумал Михаил. — Хоть бы маленько улеглось».
— Сестра она тебе, не чужая, — разжала губы Домна Алексеевна. — Если что и сказала — не со зла. Можно понять.
Михаил отодвинул кружку, поднялся.
— А меня кто поймет, маманя? — спросил он. — Я вроде тоже вам не чужой?
Он потянул с лежанки просохший, хранящий тепло ватник, нахлобучил мятую черную кепку.
Домна Алексеевна, кряхтя, встала с лавки:
— Зайдешь ай нет?
— Сказал, маманя.
— Ружье-то зачем?
— На уток.
— В городу?
— Эк вы, маманя! До города, поди, пятьдесят верст!
Михаил шагнул к двери, вынул засов:
— Простудитесь!
Домна Алексеевна стояла, зябко скрестив на груди рыхлые руки.
Михаил толкнул дверь. Тьма. Ни огонька в доме, ни звезды в небе. Только шумит невидимая ветла да мертвенно, неподвижным зеленым светом обозначается поворотный знак на далеком, тоже неразличимом изломе реки. Сыро, но теплей, чем в сенях. К дождю?..
Вылез из-под крыльца, сунулся в ноги Шарик, могучая пятилетняя лайка, единственный, похоже, друг. Взять с собой, что ли? Нет, нельзя. Кто же это в город с собакой ездит?
Привязал Шарика.
Услышал: мать громыхнула засовом. Облегченно вздохнул: вроде не догадалась.
Вытащил из сарая, снес под обрыв, к лодке, мотор, бачок с горючим, клеенчатый плащ. Крутой берег защищал от ветра. Михаил установил мотор, обернул ружье плащом и устроил в носу лодки, оттолкнулся. Лодку понесло, но Михаил не торопился. Завел мотор и заглушил. Выждал минуту-другую, снова завел и снова заглушил: не заводится, мол... Лодку волокло по течению, обрыв уже не защищал ее, ветер навалился, норовя столкнуть в черные, бьющие о борта волны.
Михаил натянул кепку на уши. Пальцы, окаченные водой, ныли. Качало. Надвигаясь, плясал зеленый огонь поворотного знака.
«Будет, услышали небось...»
Михаил рывком завел мотор, присел, плавно повернул ручку подачи горючего, перевел мотор на рабочий ход.
Лодка, одолевая тупое упорство реки, разворачивалась против течения, шлепала по волнам, выбивала брызги. Выровнялась, пошла. Ветер всей тяжестью навалился на спину. Михаил увел лодку под берег. Спине стало легче. Вытер кепкой лицо. Усмехнулся: нынче развязка всему, а он лицо вытирает, радуется, что ветер ослаб...
Мертвенный зеленый огонек неудержимо удалялся, пока не исчез совсем, рыскнув за поворот.
Минувшим днем, обходя участок, Михаил завернул на Кривую речку. Тропа стелилась мягкими мхами, увертывалась от высоких кочкарников с побелевшей сухой травой, манила под широкие, надежные лапы вековых елей, взбегала на песчаные, поросшие бурым, увядшим папоротником глухариные бугры, тянулась светлым березнячком, нехотя сползала в заваленные сушняком, оплетенные малиной овраги, заботливо отводила от «окон» и чарус.
Пасмурно, тихо. В безлюдном лесу тишина, разве что палый лист прошуршит, и в тишине плавает белесая паутина, и чудится — вот-вот мелькнет за кустами спина лесовика, проторившего этот путь, первым сыскавшего дорогу в глухомани. А еще чудится — обернется лесовик, и узнаешь отца, а может, деда, хотя ни отца, ни деда давно нет в живых, или угадаешь того русого, с рваными ноздрями пращура-старообрядца, про которого бабка сказывала, будто с Разиным гулял...
Возле речки, прозванной Кривой за неожиданный зигзаг русла у Захарьевой гари, наткнулся Михаил в молодом осиннике на свежие островерхие пеньки, на обглоданные, в свернувшихся листочках ветки и вершинки бесследно исчезнувших деревьев.
Присел перед ближним пеньком, погладил аккуратный срез, огляделся, перешел ко второму пеньку, к третьему...
Минувшей весной областные охотоведы выпустили в лесные ручьи соседнего егерского участка пять пар бобров. Выпустили и потеряли. Все лето найти бобровые поселения не могли. И на Кривой речке напрасно ноги били. Вот уж правда — канули бобры в воду!
Павел Фомич, единственный, кроме древнего старика Пугова и самого Михаила, мужик в их многолюдной когда-то деревне, язвил:
— Зверь, видать, модный, навроде нынешней молодежи, тоже сбежал! Ты, Миш, скажи начальству, пусть в городу ищет. Он, бобер, не иначе, в кине сейчас сидит или на мотоцикле с бобрихой гоняет...
Отца Михаил не знал, отец умер от ран в пятидесятом, когда сыну только-только исполнилось три, и воспоминания о мужской ласке были для Михаила воспоминаниями о Павле Фомиче. Вскоре после того как овдовела Домна Алексеевна, схоронил бездетную жену и дядя Павел. Оставшись один, захаживал по соседству. Марии — карамелек, Мишке — рогатку или свистульку. Марии четырнадцатый шел, она, видно, сладкого не любила, карамельки бросала свинье. А Мишка к соседу льнул. Дядя Павел с ним как со взрослым: давал топор и пилу держать, в лес и на рыбалку брал, показывал, как подсвистывать рябцов, плести верши, объявлял ягодные и грибные места. Ремесло у дяди Павла вольное — печник, есть время в лес бегать, и председатель колхоза не прижмет: с войны инвалидом вернулся Павел Фомич, левая рука сохла... Случалось, дядя Павел приходил в избу потемну. Мать кидалась из угла в угол, снимала головной платок, набрасывала на плечи пеструю, в красных огурцах косынку, Мария куда-то убегала, а дядя Павел, поставив на стол бутылку, ожидая, пока мать соберет ужин, сажал Мишку на колени, качал. Он и уносил мальчонку на полати... Потом Павел Фомич ходить перестал. Мать объяснила: дядя Павел всей округе печи кладет, он теперь в деревне гость редкий... Приспела школа, появились у Миши друзья-приятели, скучать некогда стало, но добрая память в детской душе жила, пока не догадался в двенадцать лет, зачем ходил дядя Павел к матери. Догадка испугала, Миша ее отверг, старался забыть, но Павла Фомича сторонился.
Вернувшись из армии, увидев больную мать, не признав в щербатом старике, сидевшем на крыльце соседней избы, скорого, ухватистого дядю Павла, Михаил обнаружил, что прежней неприязни не испытывает. Долгие годы минули. Матери Михаил не судья, а Павла Фомича вроде пожалеть нынче хочется. Ведь кто его знает, как у них вышло, кто прав, а кто виноват? Мать ровно с Павлом Фомичом говорит: сосед как сосед, ничего не подумаешь, значит, ничего и не надо думать. Ко всему, Павел Фомич один Михаила понял, один его одобрял...