— Поймите меня правильно, — говорил он, — вы конники-спортсмены, а я ковбой. И лошадь и езду я понимаю как ковбой. Поймите правильно, я не намерен вас обидеть. Мы, люди Северной Дакоты...
Разговор происходил в Огайо, но для Томаса не существовало ничего, кроме Северной Дакоты, откуда он был родом.
— Мы, люди Северной Дакоты, как все ковбои, грязь допускаем только на сапогах, а в душе ее не держим и чужой труд умеем уважать. Только у вас своя езда, а у меня своя. Что лучше, судить не буду. Вам, наверное, следовало остановиться в другом месте, где есть спортивный манеж, есть тренеры, которые занимаются этой... этой... — Томас искал слова помягче, но ясно, что хотел сказать «чепухой».
Все, что ни говорил в таком духе наш хозяин, само собой воспринималось символически. Ведь он, ни больше и ни меньше, приходился внучатым племянником Марку Твену! «Не думайте, — обращался он к нам, — будто я унаследовал сколько-нибудь великого таланта». Этого думать и не требовалось: и так было видно, что сохранил в себе Томас от той «породы». Движение большой реки, которое чувствовал лоцман Клеменс (настоящее имя Твена) и передал в своей прозе автор «Гекльберри Финна», ковбой Томас Кингсли, по матери Клеменс, перевел на посадку в седле, совпадающую для него с позицией в жизни.
— Поймите меня правильно, — воскликнул Томас, — я не хочу всех на свете заставить ездить по-ковбойски. Только помните, что не спортсмены, не те, кто теперь ходит с хлыстиками в руках и с важным видом, создали Америку.
Насколько мы были спортсменами в том смысле, как толковал это Томас, он, конечно, проверить еще не мог. Однако он настораживался всякий раз, когда замечал «спортсменство» хотя бы в приемах езды.
— А создали Америку, — говорил Томас, — фермеры и ковбои. Они приехали сюда из Ирландии, Швеции, Шотландии, Норвегии и из вашей России. Ты знаешь, сколько старинных русских сел у нас в Северной Дакоте?
Речь скорее всего шла о духоборах, которые выехали некогда в Канаду на толстовский гонорар от «Воскресения» и распространились дальше по Америке. В числе создателей своей страны почитал этих переселенцев, наших соотечественников, и прямой потомок трудового пионерства, родня Марку Твену, наш Томас, патетический ковбой.
— Вы думаете, что ковбои это как в кино — паф-паф? Да, еще сейчас ходят у нас с кольтами у пояса. В Северной Дакоте не ходят, а в Южной ходят. И стреляют. Только не в людей. Никогда не стреляли ковбои в людей, как это показывают в кино. Жили ковбои в глухих местах, в город приезжали редко, но уж если отправлялись куда-нибудь развлечься, то, возвещая о себе, стреляли в воздух. Кроме того, стреляли в ядовитых змей, койотов, рысей. Каждая женщина в семье ковбоев умела взять в руки кольт, чтобы при случае уберечь ребенка от диких зверей. А уж лошади... Мы говорим: ничто так не греет душу ковбоя, как конская шерсть. Пусть мой Добрый Гарри не знает ни попон, ни подстилки, ни крыши над головой, но, когда я привез его с собой сюда из Северной Дакоты и у меня хотели его купить, я ответил «нет». Никто меня больше ни о чем не спрашивал, потому что я сказал только «нет». Я сказал «нет», потому что Добрый Гарри для меня... — у Томаса блеснули слезы, и разговор дальше нельзя было вести.
Мы с доктором (тройку в Америку мы доставляли с главным ветврачом Московского ипподрома) дали клятвенное обещание забыть ипподромные условности, приняв ковбойский образ жизни и езды. Тем более, сказали мы Томасу, что у нас казачья и кавказская езда многим похожа на ковбойскую. Прибежала испуганная жена Томаса: услыхав шум и зная решительный нрав своего мужа, она подумала, что мы подрались. Нет, это доктор с Томасом хлопали друг друга по плечам.
Тем, кто имел дело с лошадьми, излишне объяснять, что ипподром и ковбои — это разные миры, хотя, разумеется, всюду лошади, но разные лошади, а стало быть, люди в каждом случае тоже особые. Томас сквозь зубы произносил слова «жокей», «тренер»; зато когда в ковбойской шляпе, которую он мне подарил, я попал на скаковую конюшню, то услышал презрительный окрик: «Эй, там, в шляпе! Отойди! Здесь чистокровные лошади...»
Ковбойские лошади называются «куотер», что значит «четвертные», и потому споры о том, порода ли это, длятся нескончаемо. Название, впрочем, идет не от состава крови, а от резвости на четверть мили — четыреста метров, которые эти лошади способны проскакать исключительно быстро. Но главное, конечно, у них не резвость (сравнивать их с чистокровными скаковыми невозможно), а подвижность, выносливость. Происхождение их неведомо.
— От мустангов? — спрашивал я у Томаса.
Он говорил: «И от мустангов». Но ведь, по сути, что такое мустанги? Потомки диких, вернее одичавших, лошадей, тех, что в далекие времена отбились от рук у первых колонистов. Мустангов теперь охраняют как редкость, а еще сравнительно недавно истребляли на потребу индустрии по производству консервированного корма для кошек и собак. Интересно, что мустанги — причудливый пример обратной эволюции: вырождения культурного животного в дикое состояние. Можно вообразить, как были бы мы оскорблены в лучших романтических представлениях, навеянных легендами о мустангах, где одни только клички — Белый Павлин или Черный Красавец — рисуют нечто блистательное, как были бы мы обмануты в своих ожиданиях, когда б увидели в самом деле мустанга: лохматое и, главное, низкорослое существо.
В одной журнальной статье промелькнули такие слова современного мустангера: «Да, мустанг — это вовсе не сказочно ослепительный конь, горделиво рисующийся на фоне неба. Таким его себе воображают люди. На самом же деле это маленькая, строптивая лошадка, которой приходится быть строптивой, чтобы бороться за жизнь».
«Но, по мне, эта лошадь хороша», — говорил тот же мустангер. И действительно, эти лошади хороши там, где они уместны. Наш Томас, обосновавшись в Огайо, заразил округу, своих новых соседей и друзей ковбойскими лошадьми. И соседи не жалуются.
Держать действительно породистую, тем более чистокровную скаковую лошадь дорого и хлопотно, а ковбойской лошадкой можно заниматься так, между прочим. Если есть куда ее выпустить пастись, то уж она сама о себе позаботится.
Конторский клерк, живший от нас через дорогу, возвращаясь с работы из города, выходил на задворки и начинал свистеть. Минуты через две раздавался в ответ топот, фырканье — с дальнего конца поля бежала гнеденькая кобылка. Хозяин ждал ее с кусочком сахара и с тяжелым, как сундук, ковбойским седлом на плече, купленным в складчину с еще одним соседом. Конником клерк заделался недавно, он продолжал брать у Томаса уроки ковбойства, а когда мы с доктором поселились тут же, он стал бывать еще чаще — в расчете на ветеринарную помощь.
— Доктор, она хромает! — раздавалось у нашего окна вечером, часов в семь, когда мы уже успевали задать нашим лошадям последний корм, а клерк только возвращался со службы и садился в седло.
— Ничего подобного, — доктор, устроившись у телевизора, даже головы к окну не поворачивал.
Доктор успел здесь показать, насколько понимает он в лошадях, и всадник, успокоенный, сразу пропадал за окном. Впрочем, однажды сосед сделался настойчивее.
— Доктор, доктор, по-моему, она жереба!
— Могу произвести ректальный анализ, — прозвучало из полутемной комнаты между двумя выстрелами с экрана.
— Нет, что вы, доктор! Зачем же так серьезно? Вы просто посмотрите, очень прошу вас!
У дверей возникла фигура доктора, впрочем, тут же исчезнувшая с такой скоростью, что доктора уже не было, а слова, им произнесенные, еще звучали:
— На пятом месяце.
Диагноз, повисший, так сказать, в воздухе, новоявленный ковбой принял с такой же почтительностью, с какой выслушивал чувствительные наставления Томаса: «Как сидишь? Почему сидишь как кот на заборе? Ты в ковбойском седле или на манеже?»
Держал ковбойскую лошадь еще один наш новый знакомый — паренек Фред, лицо тоже в некотором роде характерное, причем не только в связи с ковбоями и Америкой. Фред для меня завершил целую галерею лиц, первое из которых увидел я еще в нашем порту, в Мурманске, где начинали мы свой трансатлантический рейс, ждали парохода и постоянно слышали: «Начальник порта сказал... Начальник порта приказал...» — и, конечно, рисовали себе некий облик в соответствии со словами «начальник порта». В последний день перед отплытием, прежде чем «отдать концы», пошли мы к начальнику сказать «спасибо» за все его авторитетные распоряжения, но вместо «спасибо» у меня отвисла челюсть: кому говорить-то? Вместо «начальчника» перед нами был мальчик! То есть мальчиком выглядел этот человек, молодой несоизмеримо с делом, ему подвластным.
Мы погрузились на пароход и вышли в открытое море. Покачивало. Я получил разрешение посмотреть мостик, и тут же меня встретил просто ребенок, третий помощник капитана, которому вахта выпадала, как нарочно, ночью. Розовые лица у кормила власти или у руля океанского судна заставляли меня, звавшегося молодым, чувствовать себя каким-то обветшавшим праотцем. Я взял себе за правило, как тень отца Гамлета, являться на мостик за полночь.