С недовольным видом он взял страницы и, не читая, небрежно, как-то по-барски черканул свою фамилию.
Потом я узнал, что охота была неудачной. За весь день ничего не убили, а на обратном пути, под вечер, встретили стаю уток. Они отдыхали на болотце после длинного перелета. Шолохов приказал шоферу остановиться, достал ружье, прицелился, но не выстрелил.
— Жалко бить усталую птицу. — И бросил ружье на заднее сиденье.
Все-таки, когда же Шолохов работал? Это для меня оставалось загадкой, как и многое другое.
Дома добросовестно перечитал рукописи — и не без труда: одни «слепые» — экземпляры из-под копирки, третьи и даже четвертые, причем не вычитанные, не исправленные после машинки, — другие вовсе написанные от руки, как, например, роман «Жена» на пятнадцати ученических тетрадях. Я был раздосадован, не понимая, как авторы могли посылать такие небрежные рукописи Шолохову.
Памятуя замечание Толстого о критиках, я каждую добросовестно вычитал и отрецензировал (ничего достойного не оказалось). Позвонил.
— Что рецензии! — возразил Шолохов. — Ты приходи сам, объясни устно. Давай завтра, часов в восемь утра.
Раннее время меня не совсем устраивало, с утра я обычно работал за столом над своими произведениями, но возражать, конечно, не стал и на другой день с небольшим опозданием был у двери шолоховского дома. На стук вышла старушка-няня.
— А Михаила Александровича нет. На охоте.
— Как на охоте?
— В восемь он всегда уезжает, то ли на прогулку, то ли на охоту.
Я хотел было передать рукописи няне, но вспомнил, что уговор был непременно самому. Вечером по телефону сообщил, что приходил и не застал дома.
— Так я когда тебе велел? Завтра!
— Почему же завтра? Сегодня, Михаил Александрович. Память у меня хорошая.
— А ты думаешь, у меня хуже?
Этого оспаривать я не стал.
— Приходи завтра. Обстоятельно поговорим по каждой рукописи.
На другой день новоиспеченный рецензент ровно в восемь, как штык, предстал перед знакомой дверью. Снова вышла няня:
— А Михаил Александрович уехал.
— Как уехал? Мы же договорились…
— Уехал на охоту.
Что тут делать? В журнальных и газетных очерках я не раз читал об огоньке, который допоздна светил в мансарде, из чего делалось заключение, что Шолохов пишет чуть ли не всю ночь напролет.
Я не утерпел, спросил:
— Когда же Михаил Александрович за стол садится? Всё в разъездах да в разъездах.
— Рано.
— Как рано?
— Да в четыре уже за столом. Поработает до восьми — и на прогулку. А бывает, и после обеда запрется в кабинете, сидит до утра.
Уходя со двора, я подумал: «Пожалуй, он из тех, о ком говорят: „Кто рано встает, тому Бог подает“».
Крестьянская привычка вставать с петухами осталась у него на всю жизнь.
Я чувствовал себя неловко рядом с Шолоховым, ростом ниже среднего. Как завзятый кавалерист, он был кривоног, что особенно бросалось в глаза, когда носил галифе. Осенью облачался в кожаное полупальто, под ним — китель; галифе заправлены в армейские хромовые сапоги. Костюм не городской, «станичный».
Незадолго до приезда в Вешенскую я видел писателя в Ростовском драматическом театре, в старом здании, на собрании избирателей. Шолохов баллотировался в Верховный Совет, депутатом которого неизменно избирался. Вот он маленький, щупленький, сидит на стуле в комнате, дверь из которой ведет на сцену. Зал уже полон, гудит, нетерпеливо рукоплещет. Сейчас на сцену выйдет президиум — доверенные и прочие лица. Кто ни заглянет в смежную комнату, все обращают внимание на человека, одетого в военный костюм цвета хаки без знаков отличия. Сидит, опустив голову, смотрит то на свои тупоносые начищенные сапоги (нога словно подростковая), то просто в пол. Усы делают лицо мужиковатым. Чуть смущенная от всеобщего внимания улыбка. Совсем не чувствуется, что это знаменитость.
Кто-то из журналистов или партийных работников наклонился к Шолохову, о чем-то спросил. Он отвечал, не поднимая глаз, негромким, «улыбчивым» голосом. Похоже было на игру в скромность. Появление кандидата в депутаты вызвало бурную овацию, а он тихой сапой, не глядя в зал, сел на стул между двух доверенных лиц. На трибуну поднимались один за другим ораторы, и было сказано бог знает сколько чепухи.
Я удивлялся невежеству большинства людей по части писательского труда. «Вы кто по профессии?» — спросит иной читатель. «Писатель». — «А где работаете?»
Что тут ответишь? Только разведешь руками. И на этом собрании представитель «Ростсельмаша», доверенное лицо, произнес очередную глупость:
— Пора, пора нашему любимому, многоуважаемому Михаилу Александровичу сочинить роман о комбайностроителях, да чтоб не хуже «Тихого Дона»!
Я посмотрел на Шолохова, но на его лице не выразилось никаких эмоций, наверняка подобных пожеланий наслушался под завязку. Он по-прежнему сидел, скромно потупив глаза, не глядя в зал. Я удивлялся (уже в который раз!) его высокому лбу. Такое впечатление, что два лба вместе. Глаза большие, зеленоватые, цвета летней донской воды, нос с горбинкой, волосы светлые, в молодости густые, волнистые, но с возрастом заметно поредевшие, с пролысинами. Усы подсмолены. Курил он много, и только ростовский «Беломорканал». Как-то в Вешенской перед отъездом в Москву сказал:
— Звонил Анатолию Калинину*, вместе едем, велел в Ростове захватить чемоданчик «Беломора».
Надо же брать столько курева в дорогу!
В драматическом театре я увидел Шолохова спустя шестнадцать лет после первой довоенной встречи. Прошло, конечно, порядочно времени, но перемена была разительна: на стуле сидел совсем пожилой человек. Может быть, старили его усы? А в первый же день приезда в Вешенскую, проходя мимо шолоховского двора c распахнутыми настежь воротами, увидел бодрого человека в брюках навыпуск, в безрукавке, чуть ли не юношу. Шолохов проворно подбирал сухие ветки под деревьями и сносил в кучу на край сада.
Я уже знал его и добродушным, и ядовито-насмешливым. В нем одновременно «уживались» и казак Григорий Мелехов на распутье дорог, и упрямый, преданный делу партии моряк Давыдов, и устремленный к «мировой революции» Нагульнов, и трагикомичный дед Щукарь.
Кто-то из знакомых поведал мне такой случай.
Шолохов часто приезжал к товарищу по продотряду в гражданскую войну Якову Абрамовичу Якубову, школьному учителю в хуторе Тормосин. Жара. Парит. Цимлянское водохранилище далеко разлилось по балкам и низинам, затопило лесные вырубки, опустевшие становья перенесенных на возвышенности хуторов и станиц.
Мальчишки прыгали в воду с мостков, задавали «щучки» и «мостошки», складывая ладони лодочкой впереди головы, а пятками ударяя по заднему месту.
Из прибрежных кустов вышли Шолохов и Якубов, оба запыленные, растрепанные. У Шолохова за плечами двустволка, брюки закатаны, одна штанина выше другой. И рукава на рубашке по локоть. Босой. Усы прокурены, сильнее всего левый ус (на эту сторону чаще перекладывал папиросу), пальцы тоже желтые от никотина. Подошел к мосткам, бросил в траву двустволку.
— Окунемся?
И первый бултых в воду. Вынырнул среди всплывшего со дна конского помета, с колючками чертополоха на голове и плечах (прежде тут стояла конюшня). Отфыркался да как «загнет» по-казачьи.
Здорово же он в это время был похож на Щукаря!
А вот еще одна история, рассказанная Громославским, шурином писателя, вешенским финансистом. Ранней весною, войдя в дом, он застал родственника спящим на диване в парусиновых штанах, перепачканных рыбьей слизью и чешуей: только что возвратился с рыбалки, лег передохнуть. Сонный, вороша на голове волосы, Шолохов выслушал Громославского и сказал:
— Поставил утром сети на стерлядь. Поедем выберем рыбу.
Рыбак и охотник он был заядлый, да и жена Мария Петровна, родная сестра Громославского, женщина крупная, бойкая, не уступала мужу, стреляла дуплетом из ружья похлеще иного охотника.
— Мария, бывало, ни на шаг от Михаила, — рассказывал Громославский и, щуря насмешливо глаза, присовокупил: — Наверное, боялась, как бы он один на стороне невзначай не поймал двуногую щуку!
Многие из тех, кто часто общался с Шолоховым, невольно подлаживались под его шутливую речь (и устную, и письменную). И Громославский явно подражал своему знаменитому родственнику.
В тот раз Мария Петровна на рыбалку не поехала, только строго наказала:
— Будьте осторожны. Вон какой в этом году паводок!
Взяли снаряжение, сели в каюк и поплыли. Паводок был на самом деле бурный. Попали в водоворот, лодку завертело, да и перевернуло. Все снаряжение пошло на дно, рыбаки очутились в ледяной воде. До берега далеко, не доплыть, и течение сильное, несет, тянет на дно. Уцепились за ветки полузатопленного дерева, кричали, звали на помощь до хрипоты, никто не откликнулся. Место безлюдное. Сидят на ветках, как грачи, зуб на зуб не попадает. Шолохов и говорит: