мусорным ямам… Пока она лежала, скорчившись, за стенкой шкафа и слушала, как муж «воспитывает» дочь, она все же сохраняла иллюзию контроля — если станет совсем худо, она поможет.
Тут помощи ждать было неоткуда.
А может, все это Дана сама приписывала матери, только бы относиться к ним лучше, полюбить их всей душой, прощая за мелкие несовершенства. Кто знает?..
Страшнее всего было заговорить о том, хочет ли мать вернуться. Потом, насовсем. И хотела бы она, устроив малышей в тепле и безопасности, вернуться на защиту Даны? Думала ли хотя бы об этом?.. Было ли ей страшно, или стыдно, или больно той ночью, когда ничего не было ясно, кроме старой, оставшейся неизвестно от кого раскладушки, списка забытых вещей в голове и черных, сощуренных глаз?
— Я могу вернуться, — сказала как-то мама. — Буду ухаживать за… выхаживать вас. Еду готовить, чай греть, таблетками поить. Если совсем плохо.
— Да все прекрасно, — весело шептала Дана и добавляла: — Я на поправку иду, приглядываю за ним. Можешь не волноваться.
Ей очень хотелось сказать да, пусть мать возвращается и сидит у отцовской постели, как будто он и вправду умирает. Пусть на нее давит этим вопросом — справится он или нет, пусть она прислушивается и вздрагивает, это ее ноша, ее обязанность. Но позволить себе, конечно, Дана такого не могла. Да и понимала прекрасно, что мать не вернется — найдет тысячу причин, прикроется маленькой Алей, и разве можно оставить ее одну у почти чужих людей, и Лешка чего-то чудит, как бы ребята на него не повлияли, от куртки уже пахнет сигаретами, я только улажу проблемы на работе и сразу приеду к вам, честно-честно…
На пороге то и дело появлялись продукты, и Дана не знала, кого за них благодарить. Это Галка ходила по морозу, по сугробам через половину города, чтобы оставить на пороге открытку — и где она ее только нашла?.. Открытка была тонко-серая и двойная, с видами столицы, без подписи даже, но Дана обрадовалась ей почти до слез. В конце концов, они обе обменялись благодарностью, не в силах открыто сказать того, что чувствовали: сложная смесь из вины и искреннего желания помочь, сострадания и страха собственной слабости — что-то похожее на майонезный салат с ананасами, в котором удивительно гармонируют настолько разные продукты. Настолько разные эмоции.
На открытки не было ни денег, ни марок, и Дана снова, в странной и завораживающей своей медитации, пересматривала давние приветы. Новенькие карточки Галка забирала из почтового ящика и втыкала их в дверь.
Дни сливались в бесформенное липкое месиво, теплое и душное, и Дана не могла отделить одни сутки от других. Она почти не спала, ела второпях и будто бы виновато, все чаще и чаще не слышала с отцовской половины даже кашля. Приносила ему кружки и ставила на пол — он лежал, серо-коричневый и высохший, напоминая мумию, и только глазные яблоки быстро двигались под веками. Торчал острый кадык, на лбу блестела испарина. Он понемногу пил бульоны, видимо, и сам боясь того, как движется дело. Едва вставал до туалета, и Дана подумывала принести ему таз, но боялась, что даже в таком немощном состоянии он впадет в ярость. Ее и саму этот тазик напугал бы до беспамятства.
Оставалось только ждать, когда ему станет легче.
Солнце заглядывало в комнату, будто затуманенное морозной дымкой, слабыми полосами скользило по стенам, и Дана пыталась ухватить его пальцами. Сегодня ночью обошлось без отца, он, видимо, взял передышку. Дана позволяла дрожащим губам жить своей жизнью и просто лежала, вслушиваясь в беспредельную пустоту внутри головы. Температуры не было, боли не было, под тяжелым одеялом сохранялось тепло ее тела. Надо было наспех позавтракать и браться за работу, потом дождаться Алиного звонка и продолжения истории про кукол, жизнь которых дала бы форму любому бразильскому сериалу, а еще, может, под окна придет Галка и будет махать рукой в мягкой варежке, улыбаться, стянув маску с лица.
— Дан… — позвал отец еле слышно и поперхнулся кашлем. Замолчал.
Дана вжалась в кресло, слыша только, как тикают настенные желто-советские часы — мамино приданое, стрелки на котором то пускались в пляс и бежали, не успевая за жизнью, то останавливались, напоминая объеденные куриные кости. Позовет или нет?.. Может, ему нужна помощь, чтобы подняться. Может, ему тяжело дышать, и он хочет воды. Может…
— Дана!
Она поднялась, накинула на плечи халат и пошла за перегородку. Вид отца напугал ее больше прежнего. Он осунулся и почти истлел на смятой влажной простыне, лицо постарело за какую-то ночь, заросло морщинами, как пруд зарастает тиной и камышом. Кожа напоминала серую штукатурку, глаза почти стерлись, а на лице темнели одни лишь губы — иссиня-фиолетовые, ссохшиеся, в белых чешуйках кожи.
— Плохо? — судорожно спросила она, пока отец скреб пальцами по простыне. Запомнилось его жалко дрожащее горло, белки глаз в багровых прожилках, торчащие ключицы. Отец зарос не щетиной уже, а бородой, бедненькой, рыжеватой, и, глядя на нее, Дана поняла, почему он всегда тщательно брился. Такая борода не могла вызвать страха.
А еще она то и дело прерывалась черточками седины.
Отец молчал. Приоткрывал и закрывал губы, как окунь, глубоко заглотивший крючок; в уголках его губ скопилась густая, вязкая слюна. Дане захотелось собрать расставленные у дивана кружки, вымыть их в кипятке — раз, другой и третий, только бы не стоять вот так над отцом, склонившись, и ощущать от него тяжелый гнилостный запах, словно тело уже начало разлагаться.
— В туалет? — спросила она.
Он закрыл глаза и кивнул.
Сначала ей стало почти хорошо, что он такой слабый, безвольный, подчиняющийся, но чувство это было настолько мелочным и бесчеловечным, что Дана даже не успела испытать за него вину — кинулась к отцу, будто бы боясь испугаться или передумать. Она согласилась бы и на выбитый зуб, и на сложный, плохо срастающийся перелом, только бы не видеть этого землисто-пустого лица. Откинула простыню — серые семейные трусы, сплошь торчащие ребра и мослы, исхудалые руки. Если бы Дана встретила отца на улице, то не узнала бы его.
Она попыталась приподнять тощее тело, но отец был невероятно тяжелым. Он бил, словно ластами по воде, руками и ногами, толкался, хотел помочь, но больше мешал — Дана кряхтела и дергалась в попытках разогнуться, но отец все еще лежал. Его скрутило кашлем, он затрясся и налился алой, нездоровой краснотой, чтобы в конце концов повалиться на подушку и закатить глаза. Дана забросила его ноги следом,