class="empty-line"/>
Сама весна ласкает этот мир, подняв над землей лучистое, червонного золота солнце: вешнее небо чем-то ласковым веет на душу — успокоительно и заботливо.
Такими вот ласками третий Мишель, в гроб сходя, благословил новейшую Россию.
А уже из-за гроба изобразил «Крушение империи». Это был замах будущего «Красного колеса» — вся бывшая Россия от государя императора до товарища Ленина, от Распутина до захолустного гимназистика, этакого Мальчика-с-пальчика. И ничего там больше не хлюпалось вялой раструской, все было солидно, чтоб как у князя Толстого.
Но Толстой без его нестерпимого гения — это чучело орла, в которое с годами выправился самый главный Виссарионов брат без прозвища. Он-то и навалял для «Крушения» вводящее поучение. И очень шибко сильно похвалил уже покойного третьего Мишеля за неторопливое его занудство. А то на первых шагах своего творческого развития он чересчур старательно подражал выкрутасничаньям разных там Ремизовых да Леонидов Андреевых: «Из санок вышел человек в длиннополой меховой шубе и в сибирской шапке, глубоко надвинутой на лоб. Он торопливо расплатился с извозчиком и, сняв с санок туго увязанную багажную корзину, взошел на крыльцо. Дверь в стеклянный коридорчик была не заперта, так же как и из коридорчика в квартиру», — и этак вот все восемьсот страниц. Или тыщу восемьсот — такие цифрищи в памяти не помещаются, типа как расстояние от Земли до Луны.
Если застольная речь — то на две страницы, если утреннее пробуждение — на три. Хорошо еще, когда на наружность уходит всего с половину страницы.
Но на чего третий Мишель из-за гроба замахнулся — на воспевание «русских культурных людей»! Ихняя-де история — это вековая боль за народное страдание, среди жизни грубой и грязной русские интеллигенты вступили в роковую борьбу за русское счастье, за великую и счастливую Россию!
И евойный Мальчик-с-пальчик оказался на высоте — подпрыгнув, двинул по морде какого-то педеля, — такие вот неприличные должности бывали при старом разврате. А чего еще с ним делать, если он не желает отпустить революционным студентам ключи от ихнего зала. А где ж им еще покричать «ура» социал-демократам?
А потом Мальчик-с-пальчик в кого-то даже и пульнул, и уже корчился, стонал и пытался уползать на карачках пораненный им черносотенец. Если он, конечно, был черносотенец. «Я не думал, я не хотел…» — «Заплачь еще… какие сентименты!»
Всех арестованных высвобождают с почестями — они ж протестовали, боролись! Тюрьмы нынче нужны для тех, кто начнет протестовать и бороться завтра.
Жгут особняки, ломают роскошную мебель, протестовать страшно — «буржуйского добра жалко?!»
И наконец солнце новой жизни — Ленин в Цюрихе.
Когда он жил в Италии, дети рыбаков прозвали его «синьор колокольчик» — за его легкий веселый смех, которым он оглашал взморье во время купанья. Он вообще любил смешное, шутки и шалости детей, возню с котятами и умел смеяться продолжительно, иногда до слез, смеяться всем телом, откидываясь по многу раз назад, заражая весельем всех окружающих. Легкая картавость делала его речь теплой и задушевной. Но художница рядом с ним стремится запечатлеть этот замечательный контур куполообразного ленинского лба, почти физическое излучение света мысли от его поверхности.
И вот этот светящийся купол появляется на крыльце Финляндского вокзала: «Заря всемирной социалистической революции уже занялась!»
Его голос, все его движения брошены на площади, на улицы — народу, любовно ждущему своего вождя, своего первого великого гражданина революции.
Это был народ. Рабочие и работницы, матросы и солдаты, пролетарии и крестьяне.
Последняя минута ожидания, минута трепетной тишины — и буря народного ликования поднялась с площадки и закружилась над ней: на крыльце вокзала стоял Владимир Ильич Ленин.
Грянули оркестры, грянул рабочий гимн, громом взлетали приветствия, заглушившие музыку.
Революция открывала своему величайшему вождю питерские ворота России.
И кто ж теперь этакое станет читать? Даже его родной сынок-артист не нашелся сказать про третьего Мишеля ничего лучше, как папашка был добрый, добрый, добрый, добрый, добрый… Только прихвастнул, что в папашкино литнаследство он никогда не заглядывал. Не помогла третьему Мишелю доброта, которая, промежду нами, писателю и вообще ни к чему. Это антисемиты любят хвалить друг друга за доброту.
Знаменитый Сказочник, не сказать чтоб очень чересчур добренький, до крайности жалостливо вспоминал, как в первые дни писательского съезда, куда третий Мишель так и не попал, в Доме литераторов он лежал полысевший, обрюзгший, а был же когда-то маленький, красивенький, черненький…
И впервые его побаивались, хоть он и улыбался едва заметно. Он всегда был по-студенчески доброжелательный, а это среди пишущего брата штука редкостная. Он всегда хотел понравиться и подружиться. Легонький, хорошенький, сияющий, любил задумываться: «Это проблема!» Но хищники принялись его школить весьма свирепо. А он даже от резкого разговора в его присутствии начинал страдать, мирить — хорошенький, ладный, сияющий и доброкачественный. Он и общественником был не для ради карьеризма, а просто обожал делать чего-то хорошего. Он даже с чиновниками был простой и обаятельный, обращался с ними как с людьми. Но хищники и охотники с чего-то пристрастились его грызть и отвыкнуть ни за что не желали. Или чуяли его беззащитность? С приятными женщинами он начинал ворковать и от избыточных чувств даже закрывал свои красивенькие глазки — не захочешь, а вопьешься в горлышко.
Всю-то свою жизнь бедный Мальчик-с-пальчик угождал, да так ничегошеньки и не выгадал. А лепил бы своих уродов — оставил бы след. Да и при жизни нажил бы кой-каких почитателей. Полуподпольных, конечно, но в полуподпольности-то имеется своя отдельная сладость.
Ты заметен. Даже волки про тебя помнят. Могут, конечно, и загрызть, но, если не чересчур сильно забываться, глядишь, и недогрызут.
А которые с волками воют по-волчьи — ихние голосишки затериваются в совместном вое.
Этим трем Мишелям, а в самой наибольшей степени первому, было, наверно, очень сильно больновато отрезывать от себя свои удивительные способности, не умеющие шагать в ногу со временем.
Адмиральской дочке подвезло с этим делом более сильнее — ей отрезывать было совершенно нечего. Или от рождения ничего не уродилось, или отрасти не успело.
Третья передышка
Кажется, Мальчика-с-пальчика даже Железному Феликсу под конец стало жалковато, но брезгливость все-таки перевешивала. Как и у меня тоже. Нам, грифам, доброта ни к чему. У меня уже и отросшие когти чесались поскорее впиться в следующую жертву.
Но еще сильнее чесалось в груди.
Эта самая, вышеперечисленная адмиральская дочка, когда первый Мишель упал в ничтожество, переселилась с доплатой на его более обширнейшею жилплощадь