Прошлой зимой какой-то воронежский завод выпустил под лед химические отходы, и эта гадость распространилась на добрую сотню километров, до станицы Казанской. Рыба прямо-таки выпрыгивала из прорубей, как рассказывали казаки, и Шолохов на партийном съезде свое выступление посвятил не литературе (за что его кое-кто упрекал), а рыбному хозяйству.
Из Павловска мы плыли «толкачом», который буксировал в Базки две баржи с лесом и солью. Было начало сентября. Ночи становились прохладными. В Дону уже не купались, хотя днем припекало; в одних трусах мы забирались в затишек между бревен, на солнышко, и писали.
Мимо проплывали зеленые берега. Ветлы, будто распущенные девичьи косы, мочили свои ветви в матово-голубой от неба и облаков воде. Пойменный лес чередовался лугами, на них пестрели гурты скота. А вон на причале паром. На нем телега с сеном. За бортом, на цепи, долбленый старый дубок. Донские виды…
На берег, затененный лесом, выскочил красавец лось с разветвленными огромными рогами. За ним, в окружении двух телят, степенно выступила лосиха. Семья напилась речной воды, с любопытством проводила караван и удалилась в чащу. До чего же прекрасное зрелище!
Далее вниз по Дону лежала станица Казанская, первое казачье поселение и районный центр. Она раскинулась по левому пологому берегу, голому, безлесному, непривлекательному. Местность вокруг Вешенской намного живописнее.
В книжном магазине бросилась в глаза редкая литература, которую в Москве не сыщешь днем с огнем. На полках, к удивлению нашему, пылилось уцененное полное собрание сочинений Гейне, по 60 копеек за том. Был здесь и Шолохов в семи синих томах. Левашов спросил продавщицу: в чем дело, почему казаки не читают классику?
— Дюдюктивами больше антересуются, — ответила продавщица, рассмешив писателей.
Потом уже, в Вешках, мы узнали, что и Шолохов любитель «дюдюктивов». Есть ли тут противоречие, Бог знает. Острыми конфликтами, неожиданными развязками отличаются и его произведения.
И вот последняя ночь на реке перед Вешенской. «Толкач» пристал к обрывистому берегу, конец принял бакенщик и обмотал вокруг старой вербы. Берег был глинистый, перевитый корнями. «Толкач» окутала темень. Безветренно, тепло. Вплотную к реке подступал кряжистый молчаливый лес, таивший в себе что-то давнее и мудрое, как седой старец.
Лениво залаяла собака, лай перешел в короткое повизгивание и зевоту. Хутор засыпал. Не верилось, что на свете есть шумные перенаселенные города, блеск витрин и реклам, гул и грохот автомашин, бесконечное мелькание лиц. Здесь жизнь текла покойно, степенно.
* * *
Рано утром белой россыпью хат по отлогой стороне берега открылась Вешенская. Через час мы уже устраивались в гостинице. За двенадцать лет станица сильно изменилась: каменная набережная, асфальтированные улицы (хотя тут песок и никогда не бывает грязи), новые дома, новые магазины, новый Дворец культуры, новый кинотеатр с неоновыми огнями. А до Миллерово, железнодорожной станции, давно проложено асфальтированное шоссе. От прошлого мало что осталось. С плетнями и куренями покончено навсегда.
Шолохов был дома и согласился встретиться с москвичами. Но прежде они съездили в станицу Каргинскую, посетили деревянную, крытую цинком старую школу, где учился писатель и где теперь было общежитие для детей с дальних хуторов. Неподалеку высилось двухэтажное кирпичное здание городского типа — новая школа-интернат. Она была построена на шолоховскую Ленинскую премию. Писатель ссудил деньги и на шоссейную дорогу, проложенную сюда из станицы Вешенской.
В Каргинской Шолохов учился, начал писать первую книгу «Тихого Дона». В новой школе бережно хранится шолоховский уголок, его детский портрет, старая, изрезанная перочинным ножом и замаранная чернилами парта.
Из Каргинской путешественники направились в хутор Кружилин, где родился писатель. Саманная хата, крытая камышом, подновлена. Под стрехой — табличка с пояснительным текстом. Соседка, сверстница Шолохова, угостила мочеными яблоками и грушами, проводила во двор, показала казачий курень под соломой, с голыми (в ту пору) стенами.
На все просьбы рассказать о Шолохове-мальчике соседка отвечала односложно:
— Пострел, шалун был!
* * *
Встретились мы с Шолоховым в восемь часов утра, как условились по телефону, в кабинете, хорошо мне знакомом. На подоконнике и столе уже не громоздились рукописи и бандероли, как прежде, когда не было секретаря. Исчезла и кабанья шкура, устилавшая пол. А диван и стол были на том же месте.
Шолохов вышел в полотняной тужурке простого, «толстовского» покроя, только с накладными карманами, сильно поседевший, с лицом грубовато-мужским, еще не старческим. В райкоме, куда мы заходили в день приезда, ухо резанули слова: «старик», «наш старик». Так райкомовцы называли своего знаменитого земляка. Кстати, за двенадцать лет среди них немного прибавилось новых лиц. До сих пор чувствовалась отдаленность станицы, устоявшийся быт.
Я спросил секретаря:
— Как сейчас Шолохов? Выступает на конференциях и собраниях? В мою бытность собкором он был большой общественник.
— Еще активнее стал, — весело ответил секретарь.
Я думал, что теперь буду держаться свободно, что прежняя скованность объяснялась молодостью, но почему-то по-прежнему волновался, не находил слов для разговора и всю беседу переложил на Левашова, который, кстати, готовился к ней, на листке загодя набросал вопросы, но ни разу не воспользовался ими.
Беседу записывал секретарь Петр Чукарин, бывший сотрудник районной газеты. Я хорошо его знал. Вначале разговор не вязался, а тут еще случился курьез. Левашов ни с того ни с сего сел на корточки, обнял старую легавую с отвислыми ушами и грязно-седоватой шерстью. Она дремала у дивана, положив голову на лапы, время от времени открывала слезливые глаза и поглядывала на хозяина. К неожиданной ласке отнеслась равнодушно, не противилась, но и не жмурилась от удовольствия, а Левашов восторженно запричитал:
— Ах ты моя хорошая! Да как бы я с тобой побродил по степям, пострелял дичь! (Хотя никогда не держал в руках охотничьего ружья.)
Поднялся Левашов весь в шерсти.
Хозяин наблюдал «трогательную» сцену, улыбаясь в усы. Что он думал при этом, можно было понять. Меня выходка Левашова покоробила: не таков Шолохов, чтобы попасться на дешевую удочку.
Из соседней комнаты вышел заспанный белобрысый карапуз. Я поворошил ему на голове волосы и спросил, чей он.
— Шолохов! — гордо ответил внук писателя.
Четверо детей, два сына и две дочери, уже давно не жили в родном доме. Чаще всех бывала в Вешках младшая дочь Мария, очень похожая на отца, редактор издательства «Современник».
«Не могу и одного лета пропустить, обязательно бываю на родине», — говорила когда-то мне эта общительная, милая женщина.
Беспрерывно звонил телефон. Чукарин заметил, что в день до двадцати пяти человек хотят непременно встретиться с Шолоховым. Беседу то и дело прерывали. И хозяин с гостями перешли во двор.
Левашов заговорил о «подводных» течениях литературной московской жизни, пытался вызвать Шолохова на откровенность. Тот удивлялся (или делал вид, что удивляется) позиции того или иного литератора, но от каких-либо суждений уклонялся. По всему видно, он был в стороне от столичных литературных баталий. Возможно, опять-таки делал вид. На губах его все время играла лукавая улыбка.
Я спросил Шолохова, над чем он сейчас работает, и тот охотно ответил: пишет трилогию «Они сражались за Родину». И пояснил с присущим ему юмором:
— То, что уже опубликовано, это как бы туловище, а я сейчас занимаюсь портняжным делом, пришиваю к туловищу голову и ноги, пишу первую и третью книги. Пожалуй, на днях пошлю несколько глав в «Правду».
Уже в Москве я спросил правдиста и редактора шолоховских книг Лукина, получил ли он эти главы. «Обещанного три года ждут», — последовал скептический ответ. И верно: прошло довольно много времени после разговора с редактором, которым, между прочим, Шолохов был недоволен из-за приглаживания острых углов в последнем издании собрания сочинений (в следующем издании писатель восстановил купюры), пока наконец были опубликованы в «Правде» отрывки из первой книги «Они сражались за Родину».
Беседу Петр Чукарин застенографировал, отпечатал на машинке и передал москвичам. Надо полагать, любителям шолоховской прозы её содержание будет интересно.
«Роман я начал писать еще на фронте. Это было в 1943 году. Естественно, я начал его, подчиняясь обстановке. Годы были мрачные, серьезной литературы о войне было порядочно. Но мне очень хорошо сказал один пехотинец на передовой: „Что же Илья Эренбург всё пишет: „Убей немца!“? А я чем сейчас занимаюсь, как не этим? Я — солдат!“ А что читали тогда на передовой? Книга и тогда сопутствовала и командиру, и рядовому солдату. Жюля Верна читали. Чтобы уйти от этой мясорубки, от страшных размышлений о войне. Приключенческую, веселую литературу читали. На войне ведь довольно мало веселого…».