дал волю своему гневу:
— Скажи прямо, что ты мещанка и маменькина дочь, что любовь, комсомол, идеи — все ложь, ложь, ложь!
Ячество тоже не дремлет:
И ткачихи, поварихи, продавщицы, футболисты отправлялись на Дальний Восток с радостью и гордостью. Но вот Валька Бессонов, знатный штукатур, зазнался: как, его, лучшего ударника, лучшего бригадира стройки?!
И тут произошло то самое, что не давало спать всю ночь. Секретарь райкома обошел стол, остановился перед Валькой и сказал презрительно:
— Ты ударник и герой, а душа в тебе не комсомольская, а липовая. Так рассуждают только шкурники и трусы.
Но около девяти часов Валька заметил на лесах незнакомого человека. Тужурка военного покроя обнажала крепкую короткую шею. Глаза смотрят зорко, с веселым прищуром, энергичные линии рта подчеркнуты озабоченностью.
Незнакомый человек улыбнулся, и в ту же секунду Валька узнал его — узнал по неудержимо искренней, открытой, простой улыбке.
А когда он пошел дальше, неохотно оторвавшись от ритма Валькиной работы, Валька внезапно крикнул по первому побуждению:
— Сергей Миронович!
Киров вернулся. Он смотрел весело и выжидательно, он снова понимающе улыбнулся. В этой улыбке Валька ощутил любовное внимание к нему, к людям, к самой жизни — жизнь этого замечательного человека была не трудной повседневностью, а широким счастливым движением, где даже препятствия радуют возможностью их преодоления, где все продумано, пронизано бодрой уверенностью, согрето жаром большого сердца. Валька подсознательно воспринял его мудрую жизнерадостность и сказал с неожиданно счастливой интонацией:
— А меня комсомол мобилизует, Сергей Миронович, на Дальний Восток.
Киров дотронулся рукой до плеча Вальки:
— Молодцом! Смотри, не подкачай там, не урони ленинградский авторитет. Едешь с охотой?
Валька крикнул, восторженно глядя прямо в открытые, дружелюбно-внимательные глаза:
— С охотой, Сергей Миронович! Не беспокойтесь, не подкачаю!
И до крайности тонко к будущим геройским личностям присоединяются уже проверенные борьбой герои:
В его особой грустной усмешке было обаяние неизвестного. Гранатов объяснил:
— Я инженер-строитель. Партия послала меня на КВЖД. Я работал там три года. В Харбине.
— Там ведь японцы, — сочувственно сказала Катя.
— Да… — медленно произнес Гранатов. — Коренное население — китайцы, хозяева — японцы, заплечных дел мастера — русские белогвардейцы. Когда попадаешь в харбинскую контрразведку, не знаешь, где ты — в Японии или в белогвардейском застенке.
Он поднял свои израненные руки и снова грустно усмехнулся.
Комсомольцы придвинулись теснее и молчали. Большое трепетное уважение рождали в них эти бледные руки в шрамах и грустная усмешка — отзвук незабытых страданий.
— Срывали ногти, — тихо сказал Гранатов, — жгли руки каленым железом и выворачивали суставы. Били нагайками, завернув в мокрую простыню, чтобы не было следов…
Тоня вдруг рванулась вперед, схватила его искалеченную руку и прижалась к ней горячими губами.
Гранатов вздрогнул, легкая судорога прошла по его лицу.
Он отнял руку и погладил Тоню по голове.
— Все можно перенести, — сказал он скромно, — вы сами поступили бы так же.
Так чего особенного стоят по сравнению с такими зверскими переживаниями какие-то мелочные перебои, я извиняюсь, со жратвой?
Тоня произнесла целую речь. В том возбужденном состоянии духа, в каком она находилась всю дорогу и особенно после встречи с Гранатовым, перебои с хлебом показались ей первой жертвой, которую она должна принести ради идеи. Ее выслушали вежливо и холодно. Почему-то всем казалось, что Тоне легко агитировать, что она сама не голодна и вообще не может проголодаться так, как другие.
Помогла Клава:
— Герои, да вы приуныли! Подумаешь, два дня потерпеть. Кому будет невтерпеж, приходите, я вам свой ужин отдам, только бы не плакали.
И над ними, с высоты сложенных в кучу ящиков, — отчетливый, ясный, согретый возбуждением голос Вернера:
— Комсомольцы! Не каждому человеку дано сделать в жизни дело, остающееся в веках. Вам это счастье дано.
И вот развернулся кипучий азарт труда:
Ух, до чего же застоялись без движения ноги! Как соскучились руки, как истомились мускулы без дела! Работа показалась такой желанной, заманчивой! Никакая тяжесть не была непосильной, и сходить по сходням шагом казалось невозможным — все делалось бегом, бегом, бегом.
И все плотнее заполнялся берег, и вырастали на нем горы всевозможных грузов. Чего-чего тут только не было! И станки, и мешки с мукой, с сахаром, и мешки с цементом, и бухты веревок, и ящики всех размеров, и несгораемые шкафы, и связки матрацев, и пишущие машинки, и унитазы.
Девушки дважды прибегали:
— Может быть, пообедаете?
— К черту! — кричали ребята. — Сперва докончим. На пустой желудок легче.
И полетели дни за днями — труды, подвиги, аварии, победы, лишения, преодоления, но Клару Каплан и среди трудов и побед продолжают мучить упадочные воспоминания прошлого:
Она его любила. И сколько острой боли принесла с собой победа сознания над чувством!
Ее поражала эрудиция Лебедева. Потом уважение сменилось тревогой. Клара уже все понимала, сквозь шелуху слов добравшись до сути: до пессимистических, реакционных рассуждений, в которых причудливо смешивались слабо прикрытые контрреволюционные теории и сентиментально-идеалистическое воспевание «свободной, ни от кого не зависящей личности».
«Он исключенный троцкист, вот кто он!» — крикнула она по неожиданной догадке. «Ну и что же? — холодно спросил Левицкий. — Он разоружился. Он честно работает. Чего ты от него хочешь? Чтобы он не работал, не жил, не думал?!» — «Я хочу знать, что думает твоя партийная организация о вашей дружбе!» — «А какое ей дело до моей дружбы? Я от этого работаю не хуже».
На другой день Клара пошла в Контрольную комиссию.
«Я знала этого человека как честного коммуниста, спасите его, пока не поздно». Так она тогда сказала.
Левицкий лежал на диване и читал. Увидев его, Клара вдруг испугалась. «Что я наделала?!»
Тогда она выпалила единым духом:
— Я была сегодня в Контрольной комиссии, я просила их заинтересоваться оригинальным умом Лебедева и твоей дружбой с ним и его друзьями…
— Ты… шутишь или ты сумасшедшая?
— Я говорю правду.
— Ну что же, Клара. Таков веселый финал любви. Теперь кончай — уходи. Не марай свое ортодоксальное имя близостью со мной.
Она еще пыталась объяснить:
— Я пошла, чтобы спасти тебя как коммуниста, пока не поздно… Я не сумела удержать тебя сама. Партия это сделает.
— Партия! Партия! Какой-нибудь