Михаил Рощин
После дуэли
Пьеса о Лермонтове
1. Пятигорск, дом Чиллева
Крыльцо в четыре ступеньки, ведущее на маленькую терраску,– дом Чиляева вообще весьма мал. Сад, солнечный день, черешни, вишни, птицы поют.
На ступеньке сидит человек с опухшим от слез лицом, убитый горем, – он и теперь плачет. Это дядька и камердинер Лермонтова Соколов, тарханский дворовый человек. Ему под сорок, но выглядит он стариком. Одежда его в беспорядке, волосы и бакенбарды свалялись.
Перед ним стоит босая хозяйская девочка, в длинном платье и платочке, ест вишни, смотрит жалостно.
В открытую дверь дома неясно доносятся голоса; один из присутствующих там офицеров выходит на террасу выбить трубку и вновь скрывается.
Девочка. Дяденька, а сказывают, не чечены твово барина-то убили?
Соколов. Барина-то? Убили, дитятко, убили!.. Господи! (Плачет.) Кабы чечены! И чечена не дождалися – сами управилися! (Плачет.) Ходил, пил, ел! Мишенька-то его все: Мартыш, Мартыш! Вот тебе и Мартыш!.. Господи, как же бабушке-то скажем, как барыне-то на глаза? В пыли ползти… Не уберег, скажет, Андрюшка, как же не уберег-то, окаянный?…
Девочка. Военных завсегда убивают, ты не плачь!
Соколов (не слыша). А где ж уберечь? Сам всюю жизнь на рожно, всюю поперек.
Девочка. У нашей Марьи тож сына Акима в весну убили, она слезьми-то ослепла. Ты не плачь.
Соколов. Барина не уберег Андрюшка, не уберег! И мне б, дитятко, темпу стать! Глаза на свет-то на бел не глядят! За что ж зло-то такое, господи? Пулями зло летит-то, как убережешь-то?…
Пауза, и в нее осторожно вступают два голоса
Первый принадлежит принимающему информацию, второй – передающему ее. Первый голос начальственный, второй – быстрый, услужливый голос филёра. Впредь мы все время будем слышать этот жандармский комментарий, изменятся, повышаясь, лишь ранги и звания обладателей голосов.
Второй. Это, вашество, Андрей Иванов Соколов, дворовый человек, камердин убиенного…
Первый. Усопшего.
Второй. Так точно, усопшего. Нянька его, дядька, простой человек, интереса имеет мало. Убивается день и ночь, не спит, бродит. Окромя его, погибший…
Первый. Усопший.
Второй. Так точно, усопший, имел конюха Ивана Вертюкова, повара своего и нанятого слугу Христофора, гурийца, из местных. Жили широко, открыто, стол держали дома, все вроде весело, дружно, ссор не слыхать было. Разговоры, натурально, имелись вольные…
Первый. То-то что вольные…
Пока идет этот разговор, у крыльца появляются двое военных, полковник и подполковник. Соколов встает им навстречу, девочка отходит в сторону. Один из военных изящен, подвижен, нервен, другой чуть тучноват, сед, держится, однако, довольно изысканно, статно. Обоим жарко.
Второй. Это, вашество, подполковник Пушкин, Лев Сергеевич, брат известного сочинителя, – имел много общения с усопшим…
Первый. Как похода нет – все в Пятигорск! Откуда болезней наберут!
Второй…А это полковник Голицын, командующий кавалерией на левом фланге линии. Ермоловец, вашество, шумный человек. Представлял Лермонтова к золотому оружию, приятельствовал. Перед самым, однако, дуэлем имели размолвку: по случаю устройства увеселения восьмого июля, которому душой был Лермантов…
Первый. Довеселились.
Второй (несколько робко, но не в силах удержаться). Красота была отменная, фонари, танцы, ужин накрыт в гроте Дианы, Лермантов с мадмезелью Мусиной-Пушкиной, а также…
Первый. Вот-вот, все удовольствий ищут! Дианы, понимаешь… Не части!..
Пушкин. Все плачет дядька… Плачь, старый, плачь, вся Россия заплачет, как узнает… Есть кто? Поди скажи: Голицын с Пушкиным… (Голицыну.) Говорят, не ожидали похорон таких, третий день опомниться не могут, даже у генеральши языки прикусили, оставили Мишеля грязью поливать…
Голицын (чуть оглянувшись). Ну уж, оставили! Генеральша Мерлини – мразь, о ней вся правда впереди… Ихний кружок два месяца на него шипел за насмешки да эпиграммы…
Соколов (бормочет). Как не плакать! Не уберегли… (Приглашает проходить.) Просим. Цельный день народ.
Пушкин. У нас уберегут! Если только в крепость посадят, – там, гляди, спасешься. (Смеется своей шутке.) Как спасся? – В крепость посадили. (Смеется.)
Голицын (оглядываясь). Полно, Лев Сергеич! Весь Пятигорск – жандарм на жандарме, по бульвару – на каждой скамейке голубой мундир. А один – сам видел, вот крест – «Княжну Мэри» читает.
Пушкин. Армия плачет, литература плачет, а наша курочка свое кудахчет.
Голицын (в тон). Снесу, мол, вам яичко, не золотое, а простое.
Пушкин. Вот то-то, с простым-то просто: стук, да выпил. А в золотым-то, кто его знамо, что да куда?
Голицын. Взойдем, Пушкин!
Поднимаются.
Пушкин (на ходу). Читают жандармы? Печорина? Ха!.. Но поразительно бывает, из ума не идет: Александр смерть свою загодя описал, и он тоже. Дуэль-то? В «Герое-то нашего времени»? Фатум, фатум! Я верю!..
Уходят в дом.
Соколов. Идут, идут, полон дом, а пусто, не приведи бог!
Войдем и мы за Пушкиным и Голицыным. Это «зало», здесь два окна, двери па террасу и в комнату Лермонтова; обеденный стол, ломберный, преддиванный столик и диван, накрытый ковром. Стулья, кресло. На столе известный портрет трехлетнего Лермонтова в платьице, – рамка повязана крепом, – бог весть как он сюда попал, но нам он нужен.
Зеленый свет из сада, со двора, звуки летнего жаркого дня контрастируют с сумраком и духотой комнаты, с тяжестью разговора.
В комнате сидят, стоят, ходят кроме вошедших сюда Пушкина и Голицына следующие лица: Алексей Столыпин-Монго (25 лет) в домашнем сюртуке и черном распущенном галстуке; Сергей Трубецкой (26 лет) в расстегнутом кавалерийском армейском мундире, – несколько месяцев назад он был ранен в горло, и ему трудно говорить и поворачивать голову; крепко пьяный и злой Р у ф и н Дорохов в белой рубахе; и юнкер Константин Бенкендорф (22 лет).
На столах бутылки, бокалы, остатки закуски, раскрытые книги, подсвечники с оплывшими свечами, шахматы. Где валяется сабля, где фуражка. Почти все курят – Столыпин из предлинного чубука. Голицын, сняв фуражку, уже сидит в кресле, Пушкин разводит вино водою и глядит на портрет, который прямо перед ним на столе.
Дорохов (перед диваном). Будто сейчас только здесь сидел, смеялся, я ему еще говорю: «Больно ты весел, Миша! К чему бы?»… (Навзрыд.) Эх, Миша, Миша!
Пауза.
Бенкендорф. А мы скакали с ним последний раз, оп на своем Черкесе далеко вперед ушел, а потом…
Столыпин. Оставьте вы, господа! Ей-богу!..
Пушкин (перед портретом). Просто девочка, дитя. Вот генеральше бы Мерлинп снести, показать, она все твердит, что на нем врожденное злодейство отпечатано было…
Трубецкой (мрачно, медленно). Или не притихли сплетни? Я слышу, опять вальс Авроры на бульваре играют, у Найтаки в ресторации шумят, англичанин Генри Мильс банк мечет, – жизнь кипит, как нарзан, как ни в чем не бывало.
Столыпин (горько). А что! Что не кипеть! Кому дело!
Всем жарко, а Столыпин как бы в ознобе.
Бенкендорф. «Очарователен кавказский наш Монако! Танцоров, игроков, бретеров в нем толпы: в нем лихорадят нас вино, игра и драка. И жгут днем женщины, а по ночам – клопы».
Пауза. Никто не смеется.
Второй жандармский голос (шепотом). Юнкер Бенкендорф. (Успокоительно.) Нет-с, однофамилец. Вольнодум.
Трубецкой. Проклятый город!
Голицын. У Верзилиных все траур, не принимают.
Пушкин. Врут!
Столыпин. Ну, они-то при чем? (Дрожит.)
Пушкин. Как же! У них ссора-то случилась! Там испугу больше, чем трауру. Унтилов, следователь, снимал, говорят, с них показания, так Марья Иванна ответила, что вообще ничего не знает и ссоры не слыхала, а Эмилия будто бы показывает, что один Лермонтов во всем виноват. Дура подлая!
Столыпин (усмехаясь). La rose de Caucase![1] He подлей всех иных.
Трубецкой, Мишель теперь всегда будет виноват.
Столыпин. Бросьте! Им еще спасибо сказать! Принимали два месяца нас, грешных, да Мишеля с его-то репутацией!
Бенкендорф. Отцы дочерям Печорина читать не велят, мужья – женам. Барков второй!
Трубецкой. Читать! А слушать прилично?
Голицын. Но Эмилия же будто сказала, что когда выговаривала Лермонтову, что тот Мартынова за кинжал дразнит, то Лермонтов будто посмеялся только: не беда, мол, завтра помиримся.
Дорохов (надрыв опять). Смирилися!.. Эх, Миша, чистая душа!..
Столыпин. Так и было, я знаю. Не кричи, Дорохов!