4
Около Равенны, верст на тридцать, тянется по берегу моря вековой сосновый бор, Пинета, чьи исполинские сосны – правнучки тех, из которых Август,[78] строил корабли для Равеннской гавани, Киассиса (Ciassis-Chiassi).
«В этом лесу Данте часто бродил, одинокий и задумчивый, слушая, как ветер в соснах шумит». Шуму сосен, такому ровному, даже во время сильного ветра, что не испуганные им птицы продолжают путь, отвечает далекий и такой же ровный шум Адриатических волн, как всем голосам человеческим, во времени, отвечает Глас Божий, в вечности. Птицы поют, пчелы жужжат, журчат воды, благоухают цветы так сладко в этом лесу, что он сделался для Данте прообразом того «Божественного Леса», foresta divina, который неувядаемо цветет на вершине «святой Горы Очищения»:[79]
И слышал я в листве деревьев райских…
Как бы далекий гул колоколов,
Такой же точно, как в бору сосновом,
На берегу Киасси, в час ночной,
Когда сирокко знойный дует с моря.[80]
В летний вечер Данте беседует в Пинете с юным Равеннским учеником своим, Менчино да Меццани.
– Помнишь, мой друг, что в Откровении сказано: «Ангел, стоящий на море и на земле… клялся Живущим во веки веков, что времени больше не будет»?[81] Клятва эта здесь, в Равенне, уже исполнилась. Веющие здесь надо мной, вечные тени прошлого, от Цезаря до Юстиниана,[82] суть вечные знамения будущего. Равенна – посредница между Востоком и Западом, пророчица грядущего соединения их в той новой всемирности, которую возвестил я людям. Здесь родилось и умерло и ждет своего Воскресения то, что я любил на земле и во что я верил больше всего: Рим – бывшая Сила, будущая Любовь, Roma-Amor.
Любовь, что движет солнце и другие звезды, это последний стих «Комедии». Двадцать лет длилось видение – Ад, Чистилище, Рай. И вот теперь, когда я от этого видения проснулся, с неба на землю сошел, – я продолжаю жить на земле, – зачем, – я сам не знаю. Но кажется иногда, что кончена песнь – кончена жизнь, и чем скорее вернусь я туда, на родину, тем лучше. О, если бы я мог сказать: «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыка, с миром!»[83]
Солнце заходит; слышится далекий колокол Ave Maria. B темных вересках вспыхивает красный цветок. Как живое пламя – живая кровь.
На что он похож, на что он похож? – шепчет Данте. Ах, да, на Сан-Мартиновой площади, в темной щели между камнями башни дэлла Кастанья, красный цветок.
Белая Роза, алая Кровь:
Солнце на небе в сердце любовь…
– Ступай вперед, Менчино, я за тобой сейчас…
Когда Менчино уходит, Данте, слушая далекий колокол, шепчет:
Был час, когда пловец душой стремится
К родной земле, где, в горький миг разлуки,
Сказал он всем, кого любил: «Прости!»
Был час, когда паломника любви
Волнует грустью колокол далекий.
Как будто плачущий над смертью дня.[84]
Этот час и для меня наступает, но сердце мое над смертью временного дня уже не плачет, а рождению незакатного радуется… Тихим светом горит в душе моей мысль о Тебе, о Тебе одной, как в вечернем небе Звезда Любви…
Глядя на темнеющее небо, где горит Звезда все ярче, все огромнее, Данте становится на колени и молится:
– О, Беатриче, ты моя надежда; ты для моего спасения в ад сошла, ты сделала меня, раба, свободным! Освободи же до конца, чтоб дух от смертной плоти разрешенный, к Тебе вознесся.
В той же палате дворца, где, года четыре назад, Гвидо да Полента в первый раз увидел Данте, беседуют они наедине.
Есть у меня к тебе большая просьба, мой друг, но если ты не захочешь исполнить ее – обещай, что откажешь и что мы останемся такими же друзьями, как были…
– Нет, государь, этого я не обещаю, но какова бы ни была просьба твоя, – если только могу, – исполню.
– Кроме тебя, не мог бы ее исполнить никто. Слушай же. Дней десять назад произошло событие ничтожное, но которое может быть для нас всех роковым: глупая ссора и драка пьяных корабельщиков на двух судах, Равеннском, и Венецианском. В драке убит был капитан их корабля с несколькими матросами, и корабль их захвачен Равеннцами в плен. Этого достаточно, чтобы нарушить мир между нами и Венецией. Более грозной опасности никогда еще не подвергалась Равенна: каждого из соединившихся против нее союзников будет довольно, чтоб ее уничтожить, потому что земли наши отовсюду окружены брагами: с устья По и с моря нам грозит Венецианский Флот, а с суши – войска Орделаффи[85] и Малатесты.[86]
Нет для нас другого спасения, кроме искусных переговоров о мире, и лучше твоего никто их не мог бы вести. Будь же нашим послом, поезжай в Венецию и мир заключи…
– О, как бы я был счастлив, государь, если бы мог оплатить миром за найденный в вашей земле мир! Но прежде чем решить, можно вас об одном спросить?
– О чем?
– Сколько есть у вас Для этого дела белее достойный и опытных людей, чем я? Почему же вы избрали меня, человека вне закона, осужденного на смерть, изгнанника?
– Потому что больше славы я не хочу для себя, чем, чтобы в грядущих веках люди сказали: «Данте Алигьери, когда жил у Гвидо Полента, совершил великий подвиг любви – отвратил людей, хоть раз, от проклятого дела воины к святому делу мира!»
– О, если бы знали все, как знаете вы, государь, что единственная цель всего, что я хотел и не мог сделать, только в этом одном святейшем для меня, из всех слов человеческих: Мир!
Данте и спутники его, возвращаясь из Венеции в Равенну, плывут в гондоле по Венецианским лагунам, вдоль песчаных отмелей Маламокко и Палестрины до Киоджии.
– Ну, что же, учитель, война или мир? – Спрашивает Пьетро да Джиардино.
Кажется, мир, хотя это дело оказалось труднее, чем думал государь, и думали мы все… О, как бы я был счастлив, если бы это величайшее и святейшее из дел человеческих – мир, был моим последним делом на земле! – Почему последним?
– Не знаю… Может быть, потому, что мне, хотелось бы… Да нет, не надо говорить об этом, – лучше Делать молча…
Путники едут из Киоджии, на конях и мулах, до местечка Лорето, где ночуют.
На следующий день переправляются через устье По со многими рукавами, на больших, плоских, огражденных перилами лощанниках, где помещается не только множество пеших и конных, но и целые, запряженные волами, телеги.
Так доезжают до Бенедиктинской обители, Помпозы, чьи великолепные, многоцветными изразцами украшенные колокольни возвышаются над цветущими садами и рощами, служащими для иноков неверной защитой от убийственных лихорадок соседних болот.
Путь третьего дня идет по узкому перешейку, отделяющему Адриатическое море от бесконечных Комакийских лагун и болот, где первые, только, что выпавшие, августовские дожди увлажнили и размягчили жесткий, высушенный летним зноем, растрескавшийся черный ил. Тускло-багровое. без лучей, солнце опускается в море, как раскаленный докрасна, чугунный шар. В воздухе от подымающихся над болотом густых испарений – сине, как от дыма. Тихим звоном звенят на ухо путников тучи разносящих заразу болотной лихорадки, почти невидимых, прозрачно-зеленых комаров – зензан.
– Хуже здешних мест нет нигде, особенно после первых осенних дождей, – говорит Федуччио Милотти, врач. – «Первый дождь – к смерти вождь», сказывают здешние жители. Тут и зверь не живет, и птица не летает, от «злого воздуха», malariá… Помнишь, Данте, как у тебя, в Аду, об этом сказано:
Как человек, в болотной лихорадке,
Трясется весь, в предчувствии озноба,
И ноги у него уже синеют,
Едва вдали сырую тень завидит…
Данте кутается в темный плащ.
– Что ты, мой друг, уж не знобит ли?
– Нет, ничего… Скоро будем в Равенне?
– К ночи.
Вдруг, остановив мула, вынимает Милотти из мешка походную фляжку, наливает в чарку вина и подает Данте.
– Пей, согреешься, а на ночь дам потогонного, да крови змеиной два грана, да единорожьего рога два c четвертью, и завтра, Бог даст, встанешь как встрепанный…
Последняя часть пути до Равенны идет, на несколько верст, сосновым бором, Пинетой. Снова видит Данте «Божественный Лес», divina foresta, подобие Земного Рая на святой Горе Очищения. Но слишком сладко поют в нем птицы, жужжат пчелы, журчат воды, благоухают цветы, слишком торжественно отвечает протяжному гулу сосен далекий шум Адриатических волн, как всем голосам человеческим, во времени, отвечает Глас Божий, из вечности: Данте чувствует, что смертельная отрава «злого воздуха», malariá, уже течет в его крови.
В самый глухой час ночи, когда в доме все уже спят, Данте остается наедине с дочерью, Антонией, послушницей Равеннского монастыря св. Уливы, будущей монахиней, сестрой Беатриче. Дочь укладывает его в постель и готовит ему на ночь питье.