Ну, с такой культей – какой из него колесник, разве одной левой управишься?.. В поле ещё туда-сюда, а в мастерской – не выйдет ничего. Я тогда у отца и так уж в подмастерьях ходил, а тут совсем стало ясно, что моя доля – колёса…
Ну, а на второй год войны приехала из Петербурга дочка нашего помещика Нина Николаевна и стала по воскресеньям читать в классе. Лекции всякие. Про старинных героев, греков и этих, которые после них были, – римляне… Ну, и про наших, русских: Сусанин там или Кутузов.
Я до того в школу две зимы ходил, до войны ещё. Отец меня туда налаживал, чтобы грамоты поднабрался. А то путаемся, счесть не можем – ни расходу, ни доходу… Ну, я кой чему выучился, а потом бросил. Учитель меня всё звал. Как встретит, бывало, на улице, так говорит: ты, Ваня, напрасно не ходишь, я бы мог тебя в училище в Покровском устроить, ты смёткий, из тебя писарь выйдет, а может и того больше… А я всё смеялся: какой из меня писарь, если я по колёсному делу?
Так вот, как стала помещичья дочка лекции свои рассказывать по воскресеньям, все наши ребята туда бегали попервоначалу. Не то чтобы им про греков было интересно, а просто барышня была такая красивая, что глаз не отвести.
Ну, и я как-то пошел послушать и потом уж ни одного воскресенья не пропускал, так что братья надо мной стали насмехаться: мол, не разевай рот, не для тебя пирог испечён…
Дело это, которое между бабой и мужиком происходит, я рано попробовал. Девки у нас в округе были смышлёные, да и солдатки баловали. Но Нина Николаевна вроде как и не бабой гляделась. Одно слово, барышня. С ней-то не пошуткуешь, что там у девок за пазухой иль под юбкой. Парни-то наши языки чесали промеж собой насчёт неё, а у меня – не поворачивался. Даже и не знаю – почему… Потом уже, когда я встретил мою Мари, вот тогда до меня дошло, что девка только глядится девкой, а на самом-то деле – штучка тонкая. И куда уж там дурачку деревенскому в пятнадцать лет понимать такие материи…
Барышня Нина Николаевна проживала у отца в имении. Помещик наш когда-то всей Липовицей владел, а к войне у него земли осталось не так много, но самая лучшая. Дом стоял хороший, вон там, за гребнем, направо, через луг. При советской власти там школу завели, а при немцах она сгорела. Я этого, конечно, ничего не видал, это мне племянница потом рассказала, когда я вернулся.
В общем, я все рассказы барыши прослушал. И всё помню: и про страдания господа нашего Иисуса Христа, и про спартанцев, и про Пушкина, и про царицу Екатерину…
Иной раз после лекции сидели, чай пили, разговаривали. Мы, девки и ребята, спрашиваем, а Нина Николаевна отвечает, и так всё как-то бывало хорошо, по-человечески. Даже и театр пробовали делать. Этот, как его, водевиль… Нина Николаевна мне всё бранила: что я громко кричу и глазюки таращю…
Один раз пригласила нас Нина Николаевна к себе в имение. Сыграла на инструменте музыку. Мне понравилось, грустная была музыка и звонкая. А ребята говорят: пусть Ванька споёт. Ну, я спел, как сейчас помню – не велят Ване по улице ходить, не велят ему красавицу любить… Нина Николаевна засмеялась а потом говорит: давай-ка попробуем эту песню… Показала мне слова и наиграла на инструменте. С тех пор я и пою всю свою жизнь эту песню:
Не для меня придёт весна,
Не для меня Дон разольётся,
И сердце девичье забьётся
В восторге чувств не для меня.
Не для меня бегут ручьи,
Текут алмазными струями,
Там дева с чёрными бровями,
Она растет не для меня.
Ну, и так дальше, до самого конца.
Пауза.
А когда царя-батюшку сбросили – началось. Форменный беспорядок. Одно, другое, третье. Временное правительство, большевики, фронтовики возвращаются. Землю начали делить заново. Шум, крик, перессора…
И вот как-то приходит средний брат из деревни и говорит, что в имении фронтовики шуруют. И кажется, самого помещика прибили… Потом он воды из ковша хлебнул, посмотрел на меня и еще что-то сказал отцу и старшему, я не разобрал. Они тоже на меня посмотрели, а отец головой покачал.
Помню, пошёл я тогда в мастерскую, походил вокруг колёсного круга – а потом сиганул через плетень и побежал полем, вокруг пруда, прямо на имение. Я бежал всё быстрее, как будто мог еще куда-то успеть, так что раз со всего маху свалился в яму и бок подрал. Подбегаю, а из дома выходят врач, из земской больницы, который маманю лечил, и отец Григорий, наш священник. Я в кустах спрятался, пока они ушли за гребень, и пошёл в дом.
А там, в зале, темно, на столе свечка горит, а рядом, под белой простыней, – что-то большое, я даже не сразу понял, – что там… Огонёк свечки скачет, как живой, и на простыне – красные пятна, то тут, то там… А я стою, как вкопанный, глаз не могу отвести от простыни… Как вдруг над самым моим ухом кто-то говорит, таким сухим незнакомым голосом: «И ты здесь…». Гляжу, а это – она, Нина Николаевна, стоит в дверях. Платье на ней разорвано и лицо побито. «Что, – говорит, – полюбоваться пришел?» А я смотрю на неё и слова сказать не могу. «Или ты тоже хочешь?.. – говорит она с нехорошей улыбкой. – А что, давай… Вам теперь всё можно».
Сказала – и ушла. Ну, и я пошёл – куда глаза глядят…
Пауза.
Так вот и закончилось всё это: воскресная школа, имение, помещик и Нина Николаевна, её рассказы, чай да театр…
Не сказать, чтобы в деревне радовались, когда это всё случилось. Скорее, стыдно было. Так что быстро забыли, как будто бы ничего и не было вовсе. И наши, отец с матерью и старшие – тоже. Один только раз слышал я под окном, как мать сказала что-то про Нину Николаевну, – дескать, она-то чем провинилась, – так отец что-то такое ответил ей, из священного писания, что дети, мол, отвечают за родительские грехи… Помню, тогда я подумал: неужто и мне придется отвечать за их прегрешения?.. Другое дело, что я не понимал тогда толком, что это такое, по-настоящему, – грех. Отец Григорий на проповеди, конечно, частенько толковал нам о грехах и геенне огненной, но до сердца и души не доходило. Что мы, парни да девки, понимать тогда могли?..
А потом, в восемнадцатом году, под рождество, красные забрали в их армию среднего брата. И возвернулся он только летом, контуженный на правое ухо. А