— Опять на пятидневку?..
Вытаскиваю его, теплого, из-под одеяла, ставлю на ноги, еще нетвердые со сна.
— Ну зачем же на пятидневку. Теперь будет все, как раньше.
— И мы будем вместе? — смотрит недоверчиво.
— Конечно. И сегодня будем вместе, и завтра будем вместе, и послезавтра будем вместе. Ты да я, да мы с тобой!
Бегу на лыжах. Давно не бегала.
Погода ясная, солнечная, снег скрипит, лыжня отличная, день выходной, вокруг полно лыжников в ярких костюмах, палки звонко чиркают по снегу остриями, телу хорошо, упруго и свободно, и в голове никаких мыслей, кроме одной: бегу и мне хорошо.
Бегу, да вдруг крепление соскочило. Наклонилась починить, никак не получается. По снегу ко мне придвинулась длинная тень и остановилась.
— Все равно без меня не получится. Давайте помогу.
Подняла голову — стоит симпатичный, голубоглазый, в меховой шапке. В пальто и без лыж.
Он возится с креплением, косится на меня.
— А вы почему без лыж?
— Я на работе. Вон, — кивает он на весело раскрашенный домик, возле которого цветные тенты, стойки для лыжи даже столики расставлены на снегу, как в кафе. — Спортбаза для фирмачей. Оазис капитализма в снегах России.
— А вы?
— А я врач, сегодня при ней дежурю. Вдруг кто свою драгоценную ногу сломает. Здоровье для них — первое дело. Орудие производства. Вон глядите, какой мистер-твистер катит.
Мимо нас к домику, скрипя лыжами по снегу, подкатывает мужчина. Крепкий, усатый, краснолицый, без шапки на рыжих волосах. Лихо развернулся, скинул лыжи, воткнул в снег, а из кармана достал фляжку и глотнул с удовольствием.
— Впечатляет? — спрашивает доктор. — Представляете, на сколько его нога застрахована, если у него в каждой стране по представительству?
— Спасибо, — благодарю я доктора, надевая починенную лыжу. — Побегу дальше.
— На здоровье, — отпускает он меня с явным сожалением. — А знаете что? — и смотрит на меня своими голубыми глазами, и довольно нахально. — Приходите сюда в следующий выходной. Я здесь каждое воскресенье дежурю. Кофе выпьем, поговорим.
— О чем?
— Ну, хотя бы… о странностях любви.
— Ага! — убегая вперед, откликнулась я. — Приду. Исключительно обязательно!
Приходит домой с гулянья Антошка, снимает шубу и боты — а на столе стоит тарелка, полная крупных спелых вишен. Вытаращил глаза от изумления.
— Мам, откуда вишни?
— А, эти, — бросаю я небрежный взгляд на тарелку. — Эти из леса. Понимаешь, каталась я сегодня на лыжах по лесу — и вдруг вижу среди белых деревьев одно зеленое-зеленое, и все в вишнях. Я сняла лыжи, залезла на дерево — дай, думаю, сынуле наберу, он ведь любит вишни. Вот и принесла.
Он смотрит на меня недоверчиво, потом вдруг хитро улыбнулся:
— А вот и неправда, зимой вишен не бывает! Ты их в магазине купила и разморозила!
— Ну-ка, ну-ка, — радостно насторожилась я, — еще раз скажи: р… раз…
— Размор-розила!
— Размор-розила! — кричим мы хором. — Ур-ра! Р-р-р-р! Р-размор-розила!
О близких и степени риска
В моей семье все знали о моем пристрастии к кино, однако к решению поступать на сценарный факультет ВГИКа отнеслись как к мероприятию рискованному и несерьезному. Никто из известных мне моих предков никакого отношения к искусствам не имел. Да и не мог иметь: я горожанин всего лишь в третьем поколении. А на селе, на шахте и на железной дороге, где трудились мои прадеды, искусствам не было места.
Первым из села в Москву перебрался в ранней юности мой дед (по матери) Василий Алексеевич Колчев. Он был родом из того же уезда Рязанской губернии, что и С.Есенин, из соседнего села, и пути у них в город были схожие, оба (в разное время) даже учились в Университете Шанявского. Но Есенин приехал учиться поэзии, дед же мой нашел свое призвание в бухгалтерии. Он кончил четыре класса, зато хорошо умел считать. Высшей точкой его карьеры до революции стал пост бухгалтера ресторана «Альпенроза» на Кузнецком мосту. Сохранились фотографии тех лет: котелок, щеголеватый костюм, усики, тросточка. Он тянулся к интеллигенции и внешне, и внутренне: постоянно занимался самообразованием. В те давние времена еще стыдились необразованности. Бабушка моя по матери, Иулитта Ивановна Рахманова (в обиходе Ульяна Ивановна), приехала из Тульской губернии, где отец ее, шахтер, погиб, сорвавшись в подъемной бадье. Мать умерла раньше, и сироту послали в Москву, в учение золотошвейному делу. Чем она и занималась с детства до пенсии. Работала на дому, помню большие пяльцы, на которых золотой канителью вышивались гербы, «крабы» и маршальские звезды для военных. Но, несмотря на то, что бабушке поручались ответственные «оборонные» заказы, она всю жизнь была полуграмотной, читала и писала на уровне ученика первого класса (каковой, единственный, она и закончила). И кроме того, была очень религиозной — как-то по-своему, понятно и человечно, за что я ей очень благодарен.
Ко всему этому ближайшей подругой бабушки была жена врага народа, Прасковья Петровна Арбатская. До революции Арбатским принадлежали все строения нашего двора, и там была знаменитая (часто упоминается у А.Н.Островского) каретная мастерская. Один из сыновей этого миллионера-каретника и женился на Прасковье, простой горничной, которая после этого обрела отчество Петровна, но более ничего, ибо за мезальянс сын был отлучен от дел. Он пошел служить в армию, а мне выпало почти сто лет спустя писать в сериале «Адмирал» о поручике Арбатском, начальнике охраны «золотого поезда» Колчака — бывают странные сближенья! Естественно, поручик позднее был расстрелян, а его вдова почти открыто ненавидела советскую власть и крепко честила ее, заходя к нам попить чайку. Бабушка ей не слишком возражала — дед мой тоже отсидел срок за бухгалтерство в церковной общине, но еще до страшных расстрелъных времен. И за эти разговоры я им тоже благодарен: юным пионером, конечно, я стал (загоняли всем классом), но юным ленинцем — нет.
В отличие от бабушки, дед был грамотеем, любил читать (классику и историческую литературу, современной не признавал). В последние свои годы он читал только Большую советскую энциклопедию, огорчаясь при этом, какое же большое количество информации прошло мимо него за долгую жизнь.
Отец мой, Иван Иванович Валуцкий, поляк, вместе со своей матерью Марией Ивановной и братом Стефаном перебрался в Москву из Польши с началом Первой мировой войны — сейчас мы назвали бы их мигрантами-беженцами. Бежали от немцев, хотя в ту войну немцы к полякам относились лояльно. Отца своего, Ивана (по паспорту Яна) Игнатьевича, машиниста, мой отец не помнил, тот умер вскоре после его рождения. Отцу рано пришлось идти работать, кормить мать и брата. Сменив ряд профессий, он остановился на профессии строителя-механизатора, что-то кончил заочно и завел диплом инженера. Во время войны строил аэродромы. Потом из практикующего инженера стал совслужащим, даже занимал какие-то посты в министерствах и Госплане. Самое удивительное, что при этом до конца жизни он оставался беспартийным и с чистой совестью умер, немного не дожив до ста лет.
Он написал несколько книг, одна из них даже называлась «Закоперщик», но ничего литературного, кроме лихого названия, в ней, как и в других его книгах, не было — цифры, инструкции, диаграммы, формулы.
Единственным человеком, от которого я мог унаследовать тягу к кино, была моя мама, Галина Васильевна. В молодости она мечтала стать киноартисткой. Но мечтать — мечтала, однако не стала, и всю жизнь (кроме военных лет) оставалась домохозяйкой.
Вообще, искусство у нас уважалось в доме, даже полуграмотная бабушка почитала оперу и водила меня, первоклассника, на «Онегина» и «Русалку». Водила и во МХАТна «Синюю птицу». Но эти периодические приобщения к искусству были скорее акциями обязательно-воспитательными — как воспитание чистоплотности и привычки чистить зубы. Мне даже пианино купили, к моему ужасу, но — к моему счастью — у нас его скоро украли.
Мы жили обычным бытом советской служащей семьи, уважительно далеким от вопросов литературы и искусства, а также от всякой философии и политики. И мои литературно-киношные увлечения воспринимались хоть и одобрительно (все лучше, чем по двору шляться) — но будущее мое виделось всем гораздо менее рискованным и более солидным. А лучше всего инженерным ~ вечная, стабильная и всегда нужная профессия.
Поэтому, когда мое решение идти учиться на сценариста стало очевидным, в семье начался легкий переполох. Началось не то чтобы упорное, но мягкое отговаривание. Искусство, мол, такое шаткое занятие: сегодня заладилось, а завтра вдруг не заладится? И заработок не постоянный. И богемные интриги, сплетни, и козни… Но даже если бы меня и удалось отговорить и направить на стабильную техническую стезю — было поздно: в лучшем случае мне все равно оставался какой-нибудь гуманитарный вуз: математику (равно как физику и химию) я и тогда не понимал, и сейчас не понимаю.