Но никто в ответ не улыбается, и мне бы надо согнать эту ненужную улыбку с лица, но почему-то не сгоняется, заклинилась.
— Просто я сейчас вдруг представила: вот бы его папашке с моим папашкой познакомиться!
— Смешно, — хмуро говорит Лариска. А Валюшка и вовсе вдруг разревелась.
— Чего ты? — обнимаю я ее.
— Мне кажется… Я подумала, — рыдает Валюшка, уткнувшись мне в плечо, — что мы больше никогда не увидимся…
— Ну что ты такое говоришь? Умру я, что ль?
— Это я умру. — И слезы ручьем. — У меня предчувствие.
— Ну почему, почему?
— Жить не хочется…
— Вот дура, — сморкаясь, сипит Лариска. — Свет у нее клином сошелся на этом обалдуе. Ну умрешь, а с кем мы девичник перед свадьбой будем устраивать? Ты, Олька, учти, мы тебя просто так не отпустим и на свадьбу все в Москву прикатим, верно, Валюшка?
Валюшка виновато хлюпает, кивает, размазывает слезы кулачком, силится мне улыбнуться.
— Девочки. — И нет у меня больше слов, чтобы сказать дорогим подругам все, что я хотела бы им сказать. — Девочки…
— Плиехал! Плиехал!
Вот теперь — правда. Антошка с подоконника увидел машину, и на часах — ровно половина.
И сразу начинается суета и беготня по квартире. Антошка схватил свой автомат, Лариска надевает на него куртку, автомат мешается, а Антошка ни на секунду не хочет с ним расстаться, рвется к дверям. Валюшка уже на пороге стоит с моей сумкой.
— Да подождите, ненормальные! — кричит Лариска. — Вы что — нерусские? Присесть надо на дорогу!
Садимся где кто был, в разных концах комнаты. И лица сразу у всех становятся серьезными и значительными, даже у Антошки.
— Ну, — вздохнув, встает Лариска. — С богом!
Лариса перекрестилась. Все поднимаются и идут к дверям.
Одна я продолжаю неподвижно сидеть на краешке тахты.
Они заметили это только в прихожей. Вернулись обратно. Глядят.
— Ты что? — забеспокоилась Лариска.
— Ольгунь… ты что?
Я медленно, словно потяжелела за секунду, поднимаюсь.
— Ничего… Иду… Иду.
Бежит под колеса нашего «мерседеса» шоссе Ленинград-Москва, мелькают километровые столбы, дорожные знаки, остаются за бортом тихоходные трейлеры, проплывают церквушки на пригорках. Ясное осеннее утро, бодрая музыка из автомобильного кассетника.
Руки Герберта в перчатках, как всегда уверенно, лежат на руле. Я сижу рядом.
На заднем сиденье, рядом с моей сумкой, расположился Антон, неразлучный со своим автоматом.
Молчим — в машине царствует музыка.
Герберт иногда коротко поглядывает на меня, словно удостоверяясь, здесь ли я и все ли со мной в порядке. Со мной все о'кей. Я спокойно сижу в удобном кресле, гляжу на бегущую дорогу, а грустно мне или радостно — мое лицо тебе не расскажет, и знать тебе ни о чем не надо. Обычное, по-дорожному никакое лицо.
— Хочешь кофе?
— Да, если не трудно.
Достаю термос. На мне — обязанности бортпроводницы: налить из термоса кофе и передать Герберту, который его выпьет мелкими глотками, не спуская глаз с дороги. Улыбнуться в ответ на его благодарную улыбку, прикрыть ветровое стекло, оглянуться и проверить, как дела у притихшего Антошки, улыбнуться ободряюще ему. Что еще… Достать из сумки на заднем сиденье косметичку: быть красивой — тоже обязанность бортпроводницы.
И вдруг, сверх программы, нет, не сверх, а по какой-то другой, невероятной, но в глубине души предугаданной и ожидаемой программе, я увидела в заднем стекле…
…как потрепанный, до боли знакомый «жигуленок», мотаясь по шоссе от невероятного напряжения всех своих лошадиных сил, готовый вот-вот разорваться от отчаянной скорости, лавируя между автобусами и грузовиками, медленно, но верно догоняет нашу иномарку…
Я застываю, не сводя глаз с «жигуленка».
Он совершенно необъяснимым образом настигает нас, обходит, подрезая спереди, и Герберт едва успевает увернуться на обочину.
— Черт… Хулиган! — Герберт резко тормозит.
И «жигуленок» останавливается впереди, занесясь поперек дороги. А из него выскакивает решительный и страшный, в распахнутой куртке, Вадим.
И дальше все происходит в секунду: Вадим подбегает к машине, распахивает дверцу с моей стороны, вытаскивает меня, от неожиданности почти не сопротивляющуюся, потом распахивает другую дверь, заграбастывает с заднего сиденья Антона, и с Антоном под мышкой и с моей сумкой в руке идет к своему «жигуленку».
Мы с Гербертом стоим возле «мерседеса» и смотрим, как захлопывается задняя дверь «жигуленка» за Антоном и моей сумкой, как Вадим садится за руль и открывает для меня правую дверцу; слышим, как включается мотор и как, опомнившись, заметался и заревел в машине Антошка.
Герберт бросается к «жигуленку», но я встаю на его пути, и теперь на моем лице он читает все, чего не смог прочитать по дороге.
— Герберт, милый… Прости… — Я обнимаю его, целую и бегу к раскрытой для меня двери.
А он остается рядом со своим опустевшим, грохочущим музыкой «мерседесом» и ошалелым взглядом провожает нашу машину, которая, с визгом развернувшись, уносится назад, к Ленинграду…
— …Где же, ну где же ты был все это время?
— А ты?
— Я так устала и так соскучилась…
— А я? Боже, какой же я был идиот! Ведь действительно, такая простая арифметика: если два человека любят друг друга, если им вместе так хорошо, как и не придумать… Это же проще, чем дважды два, верно?
— Да! Да!
Он поднимается с постели.
— Все. Конец бессмыслице. Завтра же перевожу вещи.
Я поворачиваю голову и вижу, что он сидит на стуле уже в брюках и надевает ботинки.
Он заметил мой взгляд и добавил поспешно:
— У меня ведь ничего с собой, даже пресловутой зубной щетки.
Я продолжаю смотреть на него, и в сердце что-то тихо стынет, стынет и тоскливо сжимается.
— У меня лишняя найдется.
Он секунду подумал, встал, взялся за рубашку.
— Нет, надо все рассказать Юле. Нельзя убегать трусливо, не объяснившись, это будет опять вранье. Завтра же утром… Хотя завтра у нее аспирантский день — не лучшее время для разговоров. Вечером…
Я встала и накинула халат. Какой бедлам в комнате, все разбросано, следы сборов.
— Ты обиделась?
— Нет, что ты.
— Но разве не подло начинать новую жизнь с малодушия? Я не прав?
— Прав.
Хожу, подбираю разбросанные вещи, только бы заниматься каким-нибудь делом, сосредоточиться, чтобы не выдало лицо. Он ходит за мной, продолжая убежденно:
— Если мы ждали этого столько лет, какая разница — днем раньше, днем позже. Ты не представляешь, когда я узнал, что ты уехала, меня словно током шибануло: как же я без тебя? Какая чудовищная несправедливость! Ты слышишь?
— Слышу.
Иду в прихожую, заглядываю к Антошке. Он спит в обнимку с автоматом, сморенный всеми потрясениями сегодняшнего дня.
— Малыш, ты все-таки сердишься?
— Нет, что ты. Спасибо тебе.
— За что?
— Что устранил несправедливость.
Иду в ванную, снимаю колготки с веревки.
— Просто я знал, что ты его не любишь. Я правильно знал?
Молчу, он подходит, обнимает меня сзади.
— И давай забудем это все, как страшный сон. Да?
— Конечно.
Я высвобождаюсь тихонько, снова выхожу в прихожую.
— Тебе пора. Уже половина двенадцатого.
Снимаю его куртку с вешалки, он надевает ее.
— Знаешь, малыш, давай так: прощаться не будем, как будто я просто вышел в соседнюю комнату. Ведь эти два дня пролетят как мгновение?
Он улыбается, и я улыбаюсь ему в ответ.
— Конечно.
Как ни старательно улыбаюсь, что-то кажется ему все-таки подозрительным, он вглядывается в мое лицо.
— А хочешь, я сегодня останусь? Это теперь уже не имеет никакого значения. Позвоню и скажу, что я у тебя…
— Что ты. Иди. Уже поздно.
Он, как обычно, на прощанье проводит ладонью по моей щеке.
— Тогда, как всегда — до завтра?
— Как всегда!
Хлопает дверь.
Стою перед зеркалом. Ни горя в глазах, ни обиды. Одна усталость. И хочется спать. Спать…
Надежный товарищ прозвенел ровно в половине восьмого, как положено. Хотя сегодня выходной, и в такое время спешить некуда.
Тем не менее встаю, включаю проигрыватель: «Держи меня, соломинка, держи…», иду в ванную. Умывшись, принимаюсь перед зеркалом за свое лицо. Собираешься жить дальше — держи форму.
Покончив с лицом, вхожу в Антошкину комнату, распахиваю шторы. Белым-бело вокруг, на крышах и на тротуарах.
— Подъем!
Антон чуть шевельнулся и снова затих. Наклонясь, тормошу его, щекочу пятку:
— Да проснись ты, надо же, какой бурундук!
Открыл глаза, пожмурился, вспомнил что-то и глядит на меня настороженно.
— Опять на пятидневку?..
Вытаскиваю его, теплого, из-под одеяла, ставлю на ноги, еще нетвердые со сна.