Саша Черный - Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932
На сайте mybooks.club вы можете бесплатно читать книги онлайн без регистрации, включая Саша Черный - Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932. Жанр: Поэзия издательство -,. Доступна полная версия книги с кратким содержанием для предварительного ознакомления, аннотацией (предисловием), рецензиями от других читателей и их экспертным мнением.
Кроме того, на сайте mybooks.club вы найдете множество новинок, которые стоит прочитать.
Саша Черный - Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932 краткое содержание
Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932 читать онлайн бесплатно
Оазис*
Они войдут в сады эдемские, по которым текут реки: там для них все, чего ни захотят.
Коран, гл. 16, ст. 33Когда душа мрачна, как гроб,
И жизнь свелась к краюхе хлеба,
Невольно подымаешь лоб
На светлый зов бродяги Феба,—
И смех, волшебный алкоголь,
Наперекор земному аду,
Звеня, укачивает боль,
Как волны мертвую наяду…
Любой зеленый летний день,
Домишко, елка у оврага,
Добряк-приятель, зной и тень —
Волнуют небывалой сагой…
Сядь, Муза, вот тебе канва,—
Распутай все шелка и гарус,
И пусть беспечные слова
Заткут узором вольный парус!
……………………………………………………
Матвей Степаныч, адвокат,
Владелец хутора под Вильно,
Изящно выгнув торс назад,
Сказал с улыбкою умильной:
«Ну что ж, задумчивый поэт,
Махнем-ка к тетушке на хутор?
Там воздух сладок, как шербет,
Там есть и сыр, и хлеб, и буттер…»
И вот пошли. Плывут поля…
Гудит веселый столб букашек.
Как паруса вдоль корабля,
Надулись пазухи рубашек.
Бормочет пьяный ветерок,
От елок тянет скипидаром.
Степаныч жарит сквозь песок,
А я за ним плетусь омаром.
Пришли! Внизу звенит река
Живой и синенькой полоской.
Вверху с ужимкой старика
Присел на горке домик плоский.
На кухне тетушка стучит.
В столовой солнце — древний пращур…
Матвей Степаныч ест, как кит,
А я, как допотопный ящур!
Еда — не майский горизонт
И не лобзание русалки,
Но без еды и сам Бальмонт
В неделю станет тоньше палки…
Господь дал зубы нам и пасть
(Но, к сожаленью, мало пищи),—
За целый тощий месяц всласть
Наелись мы по голенище!..
Ведро парного молока!
Горшок смоленской жирной каши,
Бедро соленого быка
И две лоханки простокваши!!!
Набив фундамент, адвокат
Идет, икая, на крылечко.
Я сзади, выпучив фасад,
Как растопыренная печка.
Перед крыльцом свирепый пес
Раскрыл зловеще глазенапы,
Но вдруг раздумал, поднял нос
И положил на грудь мне лапы.
Сирень, как дьявол, расцвела!
Глотаю воздух жадной глоткой.
Над носом дзыкает пчела,
И машет липа мощной щеткой.
Пошли в лесок и сели в тень.
Степаныч сунул в рот былинку,
Надвинул шляпу набекрень
И затянул свою волынку:
«Интеллигентный блудный сын,
К сосцам земли припал я снова…
Как жук, взобравшийся на тын,
Душа в лазурь лететь готова!
Старик Руссо вполне был прав:
Рок горожан ужасно тяжек…
Как славно средь коров и трав
Дня три прошляться без подтяжек!
Поесть, поспать, пойти в поля,
Присесть с пастушкой возле ели…
Земля! Да здравствует земля!..
Какого черта, в самом деле!..»
«Какой, вздохнул я, там Руссо!
Здесь — хутор, в городе — клиенты.
Лицо, как круглое серсо…
Бывают, брат, милей моменты:
Пиджак редеет, как вуаль,
В желудке — совестно поведать…»
Племянник, пасть уставив вдаль,
Орет нам издали: «О-бе-дать!»
Опять едим! О, суп с лапшой,
Весь в жирных глазках, желтый, пылкий…
На стул трехногий сев пашой,
Степаныч ест, как молотилка…
«Что слышно в городе?» — «Угу».
Напрасно тетушка спросила:
Кто примостился к пирогу,
Тот лаконичен, как могила…
В гостиной — рыхлая софа,
На дне софы — живот и пятки.
Дымится трубочка. Лафа!
Синьор, уснули? — Взятки гладки.
Как морж, храпит мой визави,
На лбу колышется газета,
И мухи в бешенстве любви,
Жужжа, флиртуют вдоль жилета.
На стенке в бусах и чадре
Висит грудастый бюст Тамары.
Запели пилы на дворе,
Душа напевнее гитары…
Шуршат страницы под рукой:
«Война и мир», «Новейший сонник».
Слежу, прильнув к столу щекой,
Как едет в небо подоконник…
Но вот в стекло ползет закат,
Краснея, словно алкоголик.
В столовой мисками стучат…
Не обойтись, увы, без колик!
Кряхтя, приятель мой встает,
Ворчит спросонья заклинанья
И долго смотрит на живот,
Как Чингисхана изваянье.
Хлопочет тетушка опять
И начиняет нас, как уток.
Вдвоем пудов, пожалуй, с пять
Съедим мы здесь в теченье суток!
«Матвей, дай гостю бурачков»…
Трещат все швы! Жую, как пьяный,—
А сон, знай, мажет вдоль зрачков
Тягучим клейстером нирваны.
Племянник Степа, свесив зоб,
Сопит и тычет гвоздь в винтовку.
Лень встать, а то как ахнет в лоб,
Так будешь к празднику с обновкой…
Клокочет толстый самовар.
Внутри — четыре круглых рожи…
Зудит, как муха, сонный пар.
Внизу рычит ночной прохожий.
Бросаем «Ниву» к псам под стол,—
Пред тетушкой склоняем шею
И, зверски вдавливая пол,
Плетемся к старичку Морфею.
Увы, ужасный диссонанс!
О, где перо Торквато Тассо?!
Мильоны блох, прервав свой транс,
Вонзились сразу в наше мясо…
На чреве, бедрах и боках
Мы били их, как львов в Сахаре!
Крутили яростно в перстах,
На свечке жгли… Какие твари!..
Мой друг в рубашке на полу
Сидел бледнее туберозы
И принимал, гремя хулу,
Невероятнейшие позы…
Едва к рассвету замер бой.
Вокруг кольцом белье мерцало.
Лохматый, сонный и рябой,
Я влез с башкой под одеяло
И слышал, как, во сне бурля,
Степаныч ерзал по постели:
«Земля! Да здравствует земля!
Какого черта, в самом деле!»…
Американец*
Осенний день. Ленивый веер солнца
Озолотил зловонные дворы.
В разинутые с улицы ворота
Прохожие оглядывали хмуро
Знакомый с детства виленский пейзаж:
Извилистые, старые дворы,
Жестянки у склоненного забора,
Дымящиеся кучи у помоек,
Углы сырых, заросших грязью стен
И желтые навозные ручьи.
А улица? Ущелье нищеты:
Горб мостовой, телегами изрытый,
Потоки жидкой слякоти с боков,
Мостки, как клавиши, избитые до дыр,
И коридор домов, слепых, как склепы.
Но солнце, старый, опытный художник,
В куске пивной бутылки и в алмазе
Горит одним божественным огнем…
Снопы лучей сквозь чахнущий калинник
Широко брызнули на длинный хвост детей:
В платках, в отрепьях, в полах одеял,
В облезлых материнских кацавейках
Змеилась тихая понурая толпа —
И лишь глаза, как мокрые галчата,
Блестели ярко в этой куче рвани.
В худых руках, повисших вяло вниз,
Болтались кружки, крынки и жестянки.
Близ самых маленьких, как факелы тоски,
Стояли матери иссохшие Рахили…
Сейчас вздохнет заплатанная дверь,
Кирпич, дрожа, на блоке вверх полезет —
И каждый сморщенный покорный человечек
Свое сокровище вдоль улиц понесет:
Дымящееся темное какао,
И молоко, и белый ломоть хлеба
С блестящей коркой нежно-золотистой…
У матерей заискрятся глаза,—
Пусть, как всегда, лишь горстью чечевицы
Они обманут голод свой тупой,
Для матери, так повелось от Евы,
Улыбка сытого ребенка слаще манны…
Из двери вышел бритый человек.
Он точно с Марса в эту грязь попал:
Прищуренные зоркие глаза,
Неспешные спокойные движенья,
Полупоходная манчестерская куртка,
Ботинки — два солидных утюга,
Как зебра, полосатый макинтош,
Портфель под мышкой, трубка меж зубов…
Такой же точно, только без портфеля,
И в шлеме пробковом на круглой голове —
Качался б он средь двух горбов верблюда,
Исследуя излучины Замбези…
Внимательно склонившись к первой паре,
Он матери сказал: «Сейчас откроют» —
И медленно пошел вдоль мостовой,
Передобеденный свершая моцион.
Романтиком он не был, видит Бог,
Но если в мире вымирают дети
(Какие, где и как — не все ль равно?) —
Нельзя сидеть, склонясь над прейскурантом,
Подсчитывать в конторе барыши
И равнодушно отмечать в газетах:
«Погибло столько-то. Зимою вымрут все».
Есть общества «защиты лошадей»
И «поощренья шахматных турниров»,
О детях только люди позабыли.
Прервав «дела» с такими же, как он,
Он переплыл в далекую Европу
И вот попал в нелепый город Вильно…
Передобеденный свершая моцион,
Он шел вдоль стен и думал в сотый раз:
Вокруг леса и тучная земля,
И нет чумы, и солнце мягко светит,—
Откуда эта злая нищета,
Берлоги, грязь, приниженность и стоны?
За ряд веков не научились жить?
Медведь в бору живет сытей и чище…
А здесь — война, разгромы, темный бред,
Пещерный век под знаком пулемета…
Что ж, накормить нетрудно. И одеть…
Но дальше? Как из этой дряблой глины
Построить радостный, достойный жизни дом?
Он шел, — и у замызганных лавчонок,
С селедкой одинокою в окне
И мухами засиженной лепешкой,—
Его почтительно поклоном провожали
Старухи в париках и старики-кощеи,
Замученные кашлем и трахомой.
Он хмуро отвечал и ускорял шаги,
Как будто чувствовал себя немного виноватым
За свой здоровый вид, приличную одежду
И твердый взгляд собой владевших глаз.
Спускаясь с осенью раскрашенных холмов,
Где кладбище немецкое дремало,—
Невольно он сдержал упругий шаг.
Кольцо лесов на дальних мягких склонах
Узорной лентой окружало город.
Над рябью крыш вставали колокольни,
В лиловой дымке пела тишина…
Проспект Георгиевский сразу охладил
Декоративный пыл осенней кисти:
В запряжке пленные, чуть двигая ногами,
Везли к реке в возах военный скарб.
По сторонам лениво полз конвой.
Один из пленных, сдернув боком шапку,
За милостыней робко подбежал.
У фонаря проплыл балетной рысью
Чиновник польский в светлом галуне,
Расшитый весь до пяток алым кантом.
За сумасшедшей, нищею старухой.
Похожей на испуганную смерть,
Гурьбой бежали дети и визжали,
Лупя ее рябиной по плечам.
С угла сорвался, ерзая локтями,
Лихач на худосочной Россинанте…
Американец выколотил трубку,
Сердито буркнул: «Дикая страна» —
И в ресторан направился обедать.
Лил гулкий дождь. Вдоль ржавых желобов
Свергались с монотонным плеском струи.
Последний человек, торчавший на углу
С своей столетней неизменной фразой:
«Пальто резиновое, может быть, вам надо?»,
Давно исчез и жалобно храпел
В подвале под тряпичным одеялом…
На мертвой площади в зловещие лари
Врывался вихрь и хрипло в щелях выл.
Гремели вывески. На лужах билась рябь.
Патруль укрылся в банковском подъезде.
Далекие ночные фонари
Перекликались бледными лучами…
По улице шел бритый человек
С портфелем вечным, стиснутым под мышкой.
Косящий дождь, заборы, ребра стен
И плеши луж его не угнетали.
Он был лишь зрителем — как будто перед ним
Чернела четкая, старинная гравюра.
Ему казалось: к этой жизни злой
С войной и голодом, болезнями и грязью
Такой пейзаж подходит до смешного…
Он возвращался от знакомого врача:
Шагая вкось по комнате угрюмой,
Врач говорил ему, что там и сям
В кварталах старых вспыхнули болезни,
Что люди мрут в зловонной тесноте,
Что мало рук, что иссякают средства…
Американец быстро про себя
Перебирал, шагая вдоль заборов,
Кому писать, кто даст и кто не даст,
И как верней беду схватить за глотку.
Он шел к себе — работать до утра,—
Он иногда любил работать ночью…
Но вдруг во тьме среди подъема в гору,
Пять силуэтов заградили путь:
Безмолвная игра. Смысл и без слов был ясен.
Он прыгнул вбок, сжал браунинг в ладони,—
Тьма, пять зверей и ни души кругом…
В портфеле — документы, письма, деньги,
Фонарь проклятый у врача остался,—
А в темноте, увы, плохая драка…
Что ж, надо защищаться. Тусклая луна
Сквозь тучу рваную блеснула вдруг по склону…
Как он упал, увы, не знал он сам,
Кого-то в грудь ногой, как пса, отбросил,
И, лежа на плече в ночной грязи,
Тупую боль в боку вдруг ощутив,
Приподнялся на локте, стиснул рот
И вытянул вперед стальную руку:
Рванулся сноп мгновенного огня,
За ним — другой, и третий, и четвертый…—
Треск разорвал молчание холмов,
Клубком сплелись крик, хриплый стон и брань,
Кого-то волокли в дыру забора —
Поспешный шорох шлепающих ног,
Далекий хруст кустов… и тишина.
Американец вытер влажный лоб,
Встал на колено, быстро чиркнул спичкой:
Рука в крови, портфель пробит ножом,
Бок? Ничего… Саднит, — но так, не очень.
Встряхнулся, встал и медленно пошел
Назад к врачу дорогою пустынной.
«Собаки! Впятером на одного…
Трусливые ночные обезьяны —
Ограбить даже толком не умеют!»
Служанка-полька вышла на звонок
И, на груди придерживая платье,
Невольно отшатнулась: «Матерь Божья!»
И в самом деле странная картина —
Недавний гость их, прислонясь к перилам,
В грязи, как негр, валявшийся в канаве,
Ее же успокаивал глазами
И быстро палец приложил к губам.
В квартире вспыхнула ночная суета,
Склонясь к клеенке узкого дивана,
Врач обнажил темневший кровью бок:
— «Ну, пустяки. Удар был не испанский.
Или, верней, портфель вас спас, мой друг.
Я ведь просил остаться у меня…
Кто по ночам теперь по Вильно рыщет?
Ночные сторожа — и те, забившись в будки,
Рассвета ждут и проклинают ночь».
Американец распрямил колени
И, отдыхая после перевязки,
Ему глазами на пол указал,
Где, колесом раскинув рукава,
Пальто валялось грязное у кресла:
«В кармане трубка и табак. Спасибо».
Сквозь нос пуская пряди голубые,
Под абажур струящиеся вверх,
Гость вдруг привстал и куртку застегнул:
«Я отдохнул. Благодарю — прощайте!»
Врач вспыхнул: «Сумасшедший человек!
Куда же вы? Ей-Богу, странный спорт…»
Американец, одеваясь, усмехнулся:
«Я не игрок, и я в своем уме.
Напрасно вы шумите. Дождь утих…
А те трусливые полночные гиены
Давно рассеялись, поверьте мне, во тьме
И где-нибудь в харчевне за рекой
Дрожат от страха и зализывают раны.
Другие? Что ж… Кто может запретить
Своим путем домой мне возвращаться?»
И, отклонив настойчивые просьбы,
Он вежливо простился, взял фонарь,
По лестнице спустился осторожно
И тою же дорогою обратно
Пошел к себе, спокойный, словно дог.
За окнами осклизлый скат холма.
Размытой глины рваные зигзаги
Сбегали вниз к промокнувшим мосткам.
Рябина реяла уныло на юру.
Колючей проволоки темные узоры
Края холма сетями заплели.
Прильнув к стеклу балконной старой двери,
Пробитой пулями почти у потолка,
Стояла девушка, смотрела в вышину,
На голову седой косматой тучи,
Сердито проплывавшей над оврагом.
У входа в лог, в песчаном углубленье
Три дня уже лежало чье-то тело:
Глухой старик, больной бездомный нищий,
Шел тихо в гору после девяти,—
Он не откликнулся на оклик патруля
И пулей в спину был убит на месте…
Вздохнула девушка, как каждый день вздыхала,
Ей этот холм всю душу измотал.
На кашель тусклый повернув плечо,
Она угрюмо посмотрела в угол:
Собрат по бегству, русский агроном,
И местный адвокат играли в шашки…
Так каждый день. А после — разговор
О том, что было б, если б да кабы…
К холодной печке строгий взор склонив,
Она сама с собой заговорила:
«Так странно. Здесь весь город говорит
Об этом янки… Ах, герой, герой!
А он, должно быть, и забыл давно
Об этом приключении нелепом.
Ему не снится даже, что вокруг
Его героем трусы величают.
Он так же методично, как всегда,
В свои столовые шагает неизменно,
А если завтра темной ночью вновь
Его судьба столкнет с пятью ножами —
Он так же хладнокровно, как тогда,
Один бесстрашно будет защищаться…
Все это так же просто для него,
Как утром чашка кофе или чая…
Кто он — не знаю. Квакер, может быть,
А может быть, делец с хорошим сердцем…
Но вы слыхали ли в былые дни у нас,
Чтоб кто-нибудь в Москве иль Петербурге
Оставил кров свой, близких и дела
И к голодающим вдруг в Индию помчался?
Ведь на диване всласть поговорить
Гораздо легче, чем срываться с места».
Она умолкла. Шашки на столе
Все так же по доске передвигались…
«Так странно… — вновь она сказала тихо,
Сама с собой печально рассуждая,—
Когда б у нас такие люди были,
Бежать бы было незачем сюда».
Съев у врага все шашки до последней,
Ей агроном, зевая, возразил:
«Увы, мы не Ринальдо Ринальдини,—
Но вы слыхали, Лидия, не раз
О тысячах погибших на войне
Отважных до безумья русских людях?
Да и в гражданской бойне, с двух сторон,
Немало смелых сгинуло в сраженьях.
О них тома бы можно написать,
Которые не снились и Майн Риду.
А наше бегство? Сколько нас, таких,
Чей каждый шаг опаснее, пожалуй,
Чем путешествие средь австралийских дебрей».
Она взглянула на далекий холм.
Косые капли вновь о стекла бились.
«Все знаю, знаю… Бегство и война,
Война и бегство… Шалая отвага.
Костер до неба, через день — горсть пепла,
Все — судьи, и никто не виноват…»
Допив холодный чай свой, адвокат
Протер пенсне и с кротким сожаленьем
(Так с дамами всегда он говорил,
Когда они пускались в рассужденья)
Сказал: «О чем вы спорите, — не знаю.
Принципиально — я белобилетник
Во всех военных и гражданских войнах.
Я не эксперт — кто храбр и кто не храбр.
Но если б ваш герой-американец
Обыкновенным был совдепским смертным
И где-нибудь в Москве на Вшивой горке
Подвергся вдруг ночному нападенью —
И браунинг отважно в ход пустил,
То, смею думать, в случае успеха
Его б постигла все же злая участь:
Примчавшийся на выстрелы патруль
Героя вашего ухлопал бы на месте
За… незаконное ношение оружья…
Все это принимая во вниманье,
Пожалуй, он бы там не защищался,
А как и все — покорный, как баран,
Уныло б поднял обе лапы кверху…»
Рассматривая плачущую даль,
Она ему ни слова не сказала…
Опять лишь стены поняли ее.
Опять три правды… Этот краснобай,
Практичный трус, влюбленный лишь в себя,
Ведь тоже прав с своей ужасной правдой…
Размытой глины рваные зигзаги
Желтели под дымящимся дождем,
И даль была так тускло-безнадежна,
Что серые, печальные глаза
Невольно позавидовали трупу,
Лежавшему в песчаном углубленье
Недвижным и сереющим клубком.
В тот день американец, как всегда,
В свой ресторан отправился обедать.
Когда он наклонился над тарелкой,
К нему слуга неслышно подошел
И положил на стол хрустящий сверток.
Он развернул холодную бумагу
И удивленно опустил глаза:
Средь чайных роз таинственно белел
Клочок картона с именем его
И надписью косою по-французски:
«От русской девушки». И больше ничего.
Американец добродушно усмехнулся,
Понюхал розы, повертел записку
И снова наклонился над тарелкой,
Дымившей паром в бритое лицо.
Яблоки*
Похожие книги на "Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932", Саша Черный
Саша Черный читать все книги автора по порядку
Саша Черный - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mybooks.club.