Памяти генерала К. П. Губера*
Жил старик в Житомире, в отставке,
Яблони окапывал в саду,
А пришла война, поднялся с лавки
И, смеясь, сказал родным: «Пойду!
Стар? Ну что ж, и старики нужны.
Где мои с лампасами штаны?»
Днем и ночью ездил он вдоль фронта,
Воевал с холерой, с сыпняком.
Козырек огромный в виде зонта
Всем врачам был в армии знаком.
Пищу пробовал, нещадно гнал воряг,
Не терпел ни трусов, ни бумаг.
Лез в окопы проверять приказы:
Как одеты? Что едят и пьют?
И у всех ли есть противогазы?
Чуть не так — наладит в пять минут.
И в окопах вслед ему порой
Раздавалось: «Это, брат, герой!»
А когда в дни лютой суматохи,
В дни, когда ломился русский стан,
Лазареты мчались, словно блохи,
И на станциях томились сотни ран,—
Сколько раз бессонный генерал,
Как коня, смирял безумный шквал.
Труд бессменный, слякоть, ночи в поле,
Все он снес — такой уж был закал.
В Петербург далекий поневоле
С армией на отдых он попал —
Простудился и в крупозке злой
Сгинул в утро, брезжущее мглой.
Хоронили в полдень на Смоленском.
Пели трубы, люди в ногу шли.
На гробу, овеян плачем женским,
Козырек защитный плыл вдали.
Воробьи чирикали кругом…
Все-таки не голый фронт, а дом.
Спи, старик! Ты был и прост и честен.
Сколько жизней ты сберег в полях…
Подвиг твой был людям неизвестен —
Пусть цветет в моих простых стихах.
Пусть цветет… Ты вовремя ушел
В тишину лазурных, вечных сел.
<1923>Сероглазая женщина с книжкой присела на койку
И, больных отмечая вдоль списка на белых полях,
То за марлей в аптеку пошлет санитара Сысойку,
То, склонившись к огню, кочергой помешает в углях.
Рукавица для раненых пляшет, как хвост трясогузки,
И крючок равномерно снует в освещенных руках,
Красный крест чуть заметно вздыхает на серенькой блузке,
И, сверкая починкой, белье вырастает в ногах.
Можно с ней говорить в это время о том и об этом,
В коридор можно, шаркая туфлями, тихо уйти —
Удостоит, не глядя, рассеянно-кротким ответом,
Но починка, крючок и перо не собьются с пути.
Целый день она кормит и чинит, склоняется к ранам,
Вечерами, как детям, читает больным «Горбунка»,
По ночам пишет письма Иванам, Петрам и Степанам,
И луна удивленно мерцает на прядях виска.
У нее в уголке, под лекарствами, в шкафике белом,
В грязно-сером конверте хранится армейский приказ:
Под огнем из-под Ломжи в теплушках, спокойно и смело,
Всех в боях позабытых она вывозила не раз.
В прошлом — мирные годы с родными в безоблачном Пскове,
Беготня по урокам, томленье губернской весны…
Сон чужой или сказка? Река человеческой крови
Отделила ее навсегда от былой тишины.
Покормить надо с ложки безрукого парня-сапера,
Казака надо ширмой заставить — к рассвету умрет.
Под палатой галдят фельдшера. Вечеринка иль ссора?
Балалайка затенькала звонко вдали у ворот.
Зачинила сестра на халате последнюю дырку,
Руки вымыла спиртом, — так плавно качанье плеча,
Наклонилась к столу и накапала капель в пробирку,
А в окошке над ней вентилятор завился, журча.
<1923>Одолела слабость злая,
Ни подняться, ни вздохнуть:
Девятнадцатого мая
На разведке ранен в грудь.
Целый день сижу на лавке
У отцовского крыльца.
Утки плещутся в канавке,
За плетнем кричит овца.
Все не верится, что дома…
Каждый камень словно друг.
Ключ бежит тропой знакомой
За овраг в зеленый луг.
Эй, Дуняша, королева,
Глянь-ка, воду не пролей!
Бедра вправо, ведра влево,
Пятки сахара белей…
Подсобить? Пустое дело!..
Не удержишь — поплыла,
Поплыла, как лебедь белый,
Вдоль широкого села.
Тишина. Поля глухие,
За оврагом скрип колес…
Эх, земля моя Россия,
Да хранит тебя Христос!
1916I
Шумит, поет и плещет Вилия.
Качается прибрежная пшеница…
У отмели — сырая колея,
А в чаще дом — приземистая птица.
Я поведу вас узкою тропой,—
Вы не боитесь жаб и паутины? —
Вдоль мельницы пустынной и слепой,
Сквозь заросли сирени и малины…
Вот здесь, за яблоней, уютно и темно:
Под серым домом борт махровой мальвы.
Игрушка детская уставилась в окно,
А у порога щит с приветом «Salve»[1]
Скорее спрячьте в яблоню лицо!
На песню пчелок в липовых сережках
Ребенок пухлый вышел на крыльцо,
Качаясь робко на неверных ножках.
Как хорошо жужжит в траве родник!
Как много в небе странной синей краски!
И вдруг свинье, взрывающей цветник,
Смеясь, грозит кистями опояски…
А мать сквозь сад идет на шум в овин,
В высоких сапогах, в поблекшем платье,
Спешит, перелезает через тын,—
Хранит свое добро от местных братьев.
Грубеют руки, сердце и душа:
Здесь сад, там хлев, и куры, и коровы.
Старуха нянька бродит, чуть дыша,
И все бубнит, вздыхая, о Тамбове…
Муж пал в борьбе с мужицким сыпняком.
Одна среди полей и печенегов,
Она, как волк, хранит дитя и дом
От злых поборов и лихих набегов…
Продаст — обманут, купит — проведут,
За каждый ржавый гвоздь тупая свара,—
Звериный быт сжал сердце, словно спрут,
Все дни в грызне — от кухни до амбара.
Но иногда, как светлый добрый гость,
Зайдет кузнец иль тихая крестьянка —
И вот, стыдясь, бежит из сердца злость…
Войдут, вздохнут. В платочке меду банка.
О муже вспомнят: как он их лечил.
Посетуют на новые затеи.
Кузнец серьезный, — руки в сетке жил,
Тугой платок прильнул к воловьей шее…
Комод раскроет, зазвенев замком,
Даст кузнецу пакет грудного чая,
А гостье лифчик с синим пояском —
И вновь в окно засмотрится, скучая.
Клубясь, плывут над садом облака.
Работа ждет: все злей торопит лето…
В стекло стучится детская рука
С багряно-желтой кистью бересклета.
II
Уходит в даль грядой литовский лес.
Внизу полотна розовой гречихи.
Сквозь клочья сосен мреет глубь небес,
А в бурой чаще бродит ветер тихий…
Клокочет ключ, студеная вода.
На мшистом пне, к струям склонивши плечи,
Сидит она, сбежавши от труда,
И жадно ловит плеск болтливой речи.
Вода звенит о радости земной,
Вода шумит о вечности мгновенья.
На ярких мхах горит веселый зной,
И муравьи бегут у ног в смятенье.
У пня в лукошке пестрый клад грибов:
Лимонные в оборочках лисички,
Моховики — охапки толстых лбов
И ветка лакированной бруснички.
Она встает, вздыхая, и идет:
Спешит сквозь лес к полям и огороду,
Теленка приласкает у ворот
И бросит в будку хлеба псу-уроду.
Табак подсох, на нижних листьях пыль,
Пора срывать, развешивать вдоль крыши…
Под грушу грузную, кряхтя, воткнет костыль,
Шугнет свиненка из балконной ниши…
Пройдет к реке и долго смотрит вдаль:
Там, далеко, за виленской землею,
Угрюмо бродит Русская Печаль
В пустых полях, поросших лебедою.
Там близкие: сестра, и брат, и мать.
Но где? Но живы ль? Нет путей оттуда…
Когда б их всех под этот кров собрать,
Вся жизнь вокруг здесь расцвела б, как чудо!
Проснулся б серый дом и огород…
Что ей одной и кровля и избыток!
И труд бы стал ей радостью забот,
И плыл бы день за днем, как светлый свиток…
Она глядит: вдоль бора ожил путь,
В песке клячонки напрягают ноги,
Плетутся беженцы. В глазах тупая жуть.
В телегах скарб, лохматый и убогий.
Так каждый день: как будто из могил,
Они бредут за шагом шаг оттуда,—
И каждый ей желанен был и мил,
Как старый гость среди чужого люда.
Бежит, — расспросит… Горек их ответ.
Телеги завернет к своей калитке:
Идет в чулан, и вмиг готов обед,
И все, что есть, спеша раздаст до нитки…
И вот опять в долину новых бед,
Скрипя, ползут невзрачные повозки.
Она стоит и молча смотрит вслед.
Шумит река. Качаются березки.
III
Седая ночь из сада смотрит в дом.
Шуршат кусты, и сонно стонут ставни.
Спираль обоев свесилась винтом,
Под ней на стенке — замок стародавний.
Горит свеча. На тонкое лицо
Дрожащий свет упал косым румянцем.
На рваной скатерти домашнее винцо,
И чай, и сыр, и булки с темным глянцем.
У докторши сегодня пир горой:
И дом другой, и вся она другая —
Сегодня утром в тишине сырой
К ней постучалась путница чужая.
С большим мешком на худеньких плечах,
Косясь сквозь сад на алые амбары,
Она, сияя в утренних лучах,
Спросила: «Где дорога в Кошедары?»
И как-то так, как в поезде порой,
Они разговорились незаметно,—
Ребенок рассмешил ее игрой,
И яблони кивнули ей приветно…
И вот осталась. В поздний темный час,
Как две сестры, они шептались тихо,
И пальцы их сплетались много раз,
А ночь в окно смотрела, как волчиха:
Россия — заушенье — боль — и стыд,
И лисье бегство через сто рогаток,
И наглый бич бессмысленных обид,
И будущее — цепь немых загадок…
Вплетая в шепот все растущий плеск,
В саду запел дорожный колоколец.
Беспечный смех — и черных веток треск,
И лай собак из всех глухих околиц…
Трещит крыльцо. Влетают впопыхах
Веселые, как буйные цыганки,
С кульками и пакетами в руках
Три гостьи, три знакомых хуторянки.
Под темным небом толстый самовар
Опять гудит и мечет к звездам пламя,
А в комнате раздолье и угар,—
Хохочет докторша, трясется замок в раме…
Журчит-звенит болтливый разговор:
«В обмен на соль добыли две холстины,
И воз жердей купили на забор!
И насушили куль лесной малины!..»
Мужчины там… Вернутся ли назад?
Воюют? Сгинули? С востока нет ни слова.
А жизнь не ждет — и хлев, и луг, и сад
Зовут к работе властно и сурово.
Ни книг, ни нот… Движенья их резки,
И руки жестче дланей амазонок…
Смеются, пьют. К свече летят жуки.
В соседней спальне кротко спит ребенок.
IV
Проходят дни… В аллее свет и тень,
Под липами лениво пляшут блики.
Тяжелый жернов, вдвинутый на пень,
Оброс вокруг усами ежевики…
В конце аллеи севший на бок склеп:
За ржавой грудью выгнутой решетки
Портрет врача, венок, истлевший креп,
И глаз лампадки, розовый и кроткий.
Кричит петух. В колодезной бадье
Полощутся лохматые утята.
Сквозь сеть малины промелькнул в ладье
Старик-кузнец, отчаливший куда-то.
Перед крыльцом понурый пегий конь,
В тележке куль: мука — одежда — птица…
Раскрыла двери смуглая ладонь,
И вышла докторша и новая жилица.
Опять на Запад, к новым берегам,—
Напрасно та всю ночь ее молила
Остаться здесь, где кров и птичий гам,
Поля и труд, и гладь речного ила…
Нельзя! На Запад! Где-то там отец,
Она его напрасно ищет с мая…
Ее знакомый, виленский купец,
Видал его в Дармштадте у трамвая…
Возница влез на козлы и молчит.
Уходит гостья в дом обнять ребенка,
Вернулась, села, — мягкий гул копыт,
И вот опять в кустах нырнула лошаденка…
Опять одна… Веранда спит в лучах.
В окне играет мирно с нянькой Лиза.
Собака спит на старых кирпичах,
И тмин висит у пыльного карниза.
Пошла полоть в дремучий огород,
За ней гурьбой вихлястые утята…
Но труд постыл, — и снова от ворот
Идет в поля на зов реки косматой.
Слетелись галки к отмели косой.
За Вилией штыки на солнце блещут…
Хлеба под ветром льются полосой,
И волосы из-под платка трепещут.
Вдали у бора снова цепь телег:
Скрипят-ползут печальным длинным рядом.
Безудержный, мятущийся набег
Из русского бушующего ада.
Она стоит и смотрит: не понять!..
Тучнеет хлеб в томлении ленивом,
Синеет даль. Стрижей веселых рать
Влетает в гнезда под речным обрывом.
У отмели — сырая колея.
Ребята плещутся. Щенок за уткой мчится…
Шумит, поет и плещет Вилия,
Качается прибрежная пшеница.
<1922>