«Уже опять к границам сизым…»
Уже опять к границам сизым
составы
тайные
идут,
и коммунизм опять
так близок,
как в девятнадцатом году.
Тогда матросские продотряды
судили корнетов
револьверным салютом.
Самогонщикам —
десять лет.
А поменьше гадов
запирали
«до мировой революции».
Помнишь с детства
рисунок:
чугунные путы
человек сшибает
с земшара
грудью?
Только советская нация
будет
и только советской расы люди.
«Мы подымаем винтовочный голос…»
Когда народы, распри позабыв,
В единую семью соединятся.
Пушкин
Мы подымаем
винтовочный голос,
чтоб так
разрасталась
наша
Отчизна —
как зерно,
в котором прячется поросль,
как зерно,
из которого начался
колос
высокого коммунизма.
Поэтому я не могу разлюбить Россию.
И пусть тогда
на язык людей,
всепонятный снова,
как слава,
всепонятый снова,
попадет
мое
русское до костей,
мое
советское до корней,
мое украинское тихое слово.
И пусть войдут
и в семью и в плакат
слова,
как зшиток
(коль сшита кипа),
как травень в травах,
як липень
в липах
та ще як блакитные облака!
О как
я девушек русских прохаю
говорить любимым
губы в губы
задыхающееся «кохаю»
и понятнейшее слово —
«любый».
И, звезды
прохладным
монистом надевши,
скажет мне девушка:
«Боязно
все».
Моя несказанная
родина-девушка
эти слова произнесет.
Для меня стихи —
вокругшарный ветер,
никогда не зажатый
между страниц.
Кто сможет его
от страниц отстранить?
Может,
не будь стихов на свете,
я бы родился,
чтоб их сочинить.
Но если бы
кто-нибудь мне сказал:
сожги стихи —
коммунизм начнется.
Я только б терцию
помолчал,
я только сердце свое
слыхал,
я только б не вытер
сухие глаза,
хоть может — в тумане,
хоть может —
согнется
плечо над огнем.
Но это нельзя.
А можно
долго
мечтать
про коммуну.
А надо думать
только о ней.
И необходимо
падать
юным
и — смерти подобно —
медлить коней!
Но не только огню
сожженных тетрадок
освещать меня
и дорогую мою:
пулеметный огонь
песню пробовать будет —
конь в намете
над бездной Европу разбудит, —
и хоть я на упадочничество
не падок,
пусть не песня,
а я упаду
в бою.
Но если я
прекращусь в бою,
не другую песню
другие споют.
И за то,
чтоб как в русские
в небеса
французская девушка
смотрела б спокойно,
согласился б ни строчки
в жисть
не писать…
А потом взял бы
и написал
тако-о-ое…
26 сентября 1940 г.
16 октября 1940 г.
28 января 1941 г.
Я сижу с извечной папиросой,
Над бумагой голову склоня,
А отец вздохнет, посмотрит косо —
Мой отец боится за меня.
Седенький и невысокий ростом,
Он ко мне любовью был таков,
Что убрал бы, спрятал папиросы
Магазинов всех и всех ларьков.
Тут же рядом, прямо во дворе
Он бы сжег их на большом костре.
Но, меня обидеть не желая,
Он не прятал их, не убирал.
Ворвалась война, война большая,
Я на фронт, на запад уезжал.
Мне отец пожал впервые руку.
Он не плакал в длинный миг разлуки.
Может быть, отцовскую тревогу
Заглушил свистками паровоз.
Этого не знаю.
Он в дорогу
Подарил мне пачку папирос.
Я люблю, сменив костюм рабочий,
Одеваться бело и легко.
Золотой закат июльской ночи
От меня совсем недалеко.
Широко распахивая ворот,
Я смотрю, как тихо над водой,
Камышами длинными распорот,
Выплывает месяц огневой.
Я смотрю, как розовой стрелою
Упадают звезды иногда;
Папироса, брошенная мною,
Тоже как падучая звезда.
А навстречу мне сплошною пеной
По широкой улице идут
Все мои друзья, подруги все мои,
Без которых места не найду.
С ними песня весела и ходка
(Я такой, конечно, не сложу).
Я иду свободною походкой,
С дружеским приветом подхожу,
И пока луна садится в рощу,
Расправляя лиственниц верхи,
Темно-синей бархатною ночью
Я пою друзьям мои стихи.
Окно и зелено и мутно,
В нем горизонта полоса;
Ее скрывают поминутно
Мимо летящие леса.
Стреляет темень фонарями,
А звезды с ними заодно
Стремятся низко над полями
И режут наискось окно.
Их быстрота неимоверна,
Они подобны беглецу;
Они сбегаются, наверно,
Обратно к старому крыльцу.
И хочется бежать полями,
Бежать, подобно беглецу,
За звездами и фонарями
Обратно к старому крыльцу.
Запутанной лесной тропою
Достиг бы я того звонка,
Когда б не знал, что не откроет
Дверей мне милая рука,
Когда б не знал, что по откосам
Другой состав стремится вдаль,
Что у тебя в глазах печаль,
А думы мчатся вслед колесам.
Не в силах радость вымерить и взвесить,
Как будто город вызволен уже,
Я в адрес
«Киев, Павловская, 10»
Строчу посланье в тесном блиндаже.
Письмо увидит ночи штормовые,
Когда к Подолу катятся грома,
Когда еще отряды штурмовые
Прочесывают скверы и дома…
По мостовым, шуршащим листопадом,
Придет освобожденье. Скоро. Верь…
Впервые за два года не прикладом,
Без окрика,
негромко стукнут в дверь.
Мой хворый дед поднимется с кровати.
Войдет веселый первый почтальон.
От рядового с берега Ловати
Привет вручит заждавшемуся он.
Старик откроет окна.
В шумном мире —
Осенний день, похожий на весну.
И солнце поселится в той квартире,
Где я родился в прошлую войну…
Октябрь 1943 г.
Солдатские дороги,
коричневая грязь.
С трудом волочишь ноги,
на климат разъярясь.
Лицо твое багрово —
холодные ветра
сговаривались снова
буянить до утра.
Набухла плащ-палатка,
лоснится под дождем.
На то ноябрь.
Порядка
от осени не ждем.
Боец, идешь куда ты
и думаешь о ком?
Шрапнельные снаряды
свистят над большаком.
А где же дом, в котором
просох бы да прилег?..
За голым косогором
не блещет огонек.
Тебе шагать далече —
холмов не перечтешь,
лафет сгибает плечи,
а все-таки идешь.
Ведут витые тропы,
лежат пути твои
в траншеи да в окопы,
в сраженья да в бои.
Шофер потушит фары
под вспышками ракет…
На западе
пожарам
конца и края нет.
Кричит земля сырая:
— Спеши, боец, вперед,
оружием карая
того, кто села жжет!
От гнева — дрожь по коже,
соленый пот на лбу;
ногам легко,
и ноши
не чуешь на горбу.
И греет жарче водки
нас воздух фронтовой.
И радостные сводки
рождает подвиг твой.
Солдатские дороги
придут издалека
к домашнему порогу
со славой на века.
1943 г.