Пропавший без вести
В далекой России,
в деревне под самой Калугой
(картина такая в его отразилась глазах),
вдоль тына,
тропинкой, слегка припорошенной вьюгой,
из школы мальчишка
в отцовских бежит сапогах.
Он входит в избу.
Раздевается. И деловито
хлопочет в избе.
А работушки — тьмущая-тьма!
И все у него
не забыто, сколочено, сбито:
отца-то ведь нет.
Без хозяина третья зима.
Он трижды под вечер
письмо начинает. И снова
садится за стол,
за который садился отец:
все хочет ребенок
порадовать папу родного,
что он уже в доме
помощником стал наконец.
Кто радость ребенка,
что так глубока и так свята,
кто может понять ее —
мальчика нежно обнять?..
Я в Сербии встретил
в морщинах и шрамах солдата,
который бы смог
эту детскую радость понять.
Он был молчалив.
В нем тоска была жгучая скрыта
по родимой семье,
за которую он на войне
ходил в штыковую
с солдатами маршала Тито
на зимних планинах
в непокоренной стране.
Он верил, что будет он
с милою Родиной вместе,
что он, агроном,
неудачно начавший войну, —
крестьянин Титов,
калужанин, пропавший без вести, —
вернется домой
и обнимет детей и жену.
Вербы от ветра хмельного
с шелестом клонятся долу,
сербы — в ярких нарядах,
добрый, радушный народ.
Я видел красавиц сербок,
в кругу танцевавших «Колу»…
Как это все похоже
на наш восемнадцатый год!
Помню, помню пела наша рота:
— Ой, ты славен, град Белград!.. —
Подпевала горная пехота —
рота титовских солдат.
С нами — вся в цветах наряда —
под гитару юнака
пела девушка Белграда —
сербиянка Ягодка.
На прощанье танковая рота
подарила теплый взгляд:
— До свиданья, горная пехота,
до свидания, Белград!
До свидания, отрада,
до виджения, пока,
сербиянка из Белграда —
партизанка Ягодка!
Меж Москвой и городом Белградом
много верст под синевой.
Выше солнца слава ходит рядом —
меж Белградом и Москвой.
Эта слава — дружбы ради,
эта дружба — на века:
о Москве поет в Белграде
сербиянка Ягодка.
В Сербии при встречах первым делом —
мена сувенирная. Закон.
За звезду —
германский парабеллум
и «мольбу» отдаст в придачу он.
Если мало —
до слезы расстроит:
сбросит френч трофейного сукна,
ежели вас это не устроит —
тащит реки, полные вина.
Мена — и ни капли одолженья.
Обменяет — весело вздохнет
и с улыбкой скажет: «До видженья»,
звездочку погладит —
и уйдет.
…Вот как вижу:
в деревушке Тнава,
у всего народа на виду,
русский воин к шапке югослава
прикрепил московскую звезду.
Две звезды!
Звенит январский воздух,
звезд десятилучие горит,
серб и русский говорят о звездах,
и Звезда с Звездою говорит.
Друзей на войне хоронили
не всех одинаково мы:
одним — со звездой обелиски,
другим — пирамидой холмы.
Санбаты, затишье и штурмы.
Но долг нас к товарищам звал:
трикратный салют автоматов
над каждой могилой звучал.
Я видел кресты христианства
зимою при входе в Белград:
на мертвых сердцах коммунистов
они часовыми стоят.
Бог с ним, с добродушьем белградцев,
с душевною их простотой, —
мы видели в этом усердье
признание дружбы святой.
Югославия, г. Вршац, 1944 г.
Три года она провела
в партизанском отряде,
в крестьянской одежде
прошла по немецким тылам:
пожары в Загребе,
на тумбах листовки в Белграде…
А мы в эти дни
пробивались к Днепру по снегам.
Рассказы юнакам
читала она в лазарете
о русском солдате —
часами, часами подряд, —
о сказке России,
о самой чудесной на свете…
А мы в эти дни
по Болгарии шли на Белград.
Ее порицать и винить
мы не смеем. В судьбу ли
свою ей не верить,
в судьбу, что лишь сказкой была?..
Она,
в двадцать первом
родившаяся в Стамбуле,
живя в Югославии,
русской мечтою жила.
РомансЗимние цветы стоят в бокале на окне,
сербиянка-девушка их подарила мне.
За окном — метелица с рассвета,
бьет в окошко ветер ледяной,
а цветы, как маленькое лето,
в комнатке штабной.
И когда морозный лунный вечер настает,
вижу, мимо дома сербияночка идет,
и поет она: «Когда и где мы
встретимся и перейдем на „ты“?»
Что же вы молчите, хризантемы,
зимние цветы?
Я покинул маленькую Сербию зимой,
но букет цветов остался в памяти со мной.
И всегда в завьюженное время
согревают душу и мечты
юной сербиянки хризантемы —
зимние цветы.
Просторно и чистенько в горенке,
окошко распахнуто в сад;
в саду — ни сучка, ни задоринки,
на яблонях луны висят.
Шумит наливная антоновка,
плоды опустив до земли.
А около — тоненько-тоненько
жужжат золотые шмели.
Такой задушевно-печальною
еще не случалась заря:
она — словно песнь величальная
в начальный рассвет сентября.
Свежа она поздними травами
и пожнями сжатых полей,
звучна — на реке — переправами,
высокой трубой журавлей,
на кузне — веселыми стуками,
звоночком, что в школе звенит.
И вся она — красками, звуками
и запахом душу пьянит.
Покуда ветра за дубровою
деревьям сулят холода,
а утренник лапкой кленовою
шагает по корочке льда, —
далеко, лучами обласканы,
с измученных крыл журавли
роняют пылинки рязанские
на травы албанской земли.
В конце весны черемуха умрет,
осыплет снег на травы лепестковый.
Кавалерист, стремящийся вперед,
ее затопчет конскою подковой.
Не правда ль, жаль земную красоту?
Да, жаль.
Но, если вспомнить высоту
в семи верстах правее Балатона,
где нежные
цветы,
цветы,
цветы, —
там молча у подножья высоты
схлестнулись два уставших эскадрона —
с Баварии немецкий,
русский с Дона,
друг друга вырубив…
Зачем же мне, Алена,
о жалости к цветам напоминаешь ты?
* * *
За окнами стужа.
Венгерская вьюга метет.
Мы в вилле помещика
молча сидим у камина.
Стреляют дрова.
А в углу о разлуке поет
в руках пехотинца
трофейная мандолина.
Мы все в этом доме
одною судьбою равны…
(Едва ли все это забудется
после войны.)
Тревожная ночь.
— Затяни-ка, дружок, «Ермака»,
ту песню,
с которой орловцы на Шипке сражались,
с которою мерзли под Плевною
наши войска,
но все-таки в дом свой
живыми они возвращались…
Венгрия, район озера Беленце, 1944 г.