«Я — пожизненный, даже посмертный…»
Я — пожизненный, даже посмертный.
Я — надолго, пусть навсегда.
Этот временный,
этот посменный
должен много потратить труда,
чтоб свалить меня,
опорочить,
и, жалеючи силы его,
я могу ему напророчить,
что не выйдет со мной ничего.
Как там ни дерет он носа —
все равно прет против рожна.
Не вытаскивается заноза,
если в сердце сидит она.
Может быть, я влезал,
но в душу,
влез, и я не дам никому
сдвинуть с места мою тушу —
не по силе вам,
не по уму.
Прощаю всех —
успею, хоть и наспех, —
валявших в снег
и поднимавших на смех,
списать не давших
по дробям пример
и не подавших
доблести пример.
Учителей ретивейших
прощаю,
меня не укротивших,
укрощая.
Учитель каждый
сделал то, что мог.
За дело стражду,
сам я — пренебрег.
Прощаю всех, кто не прощал меня,
поэзию не предпочел футболу.
Прощаю всех, кто на исходе дня
включал,
мешая думать,
радиолу.
Прощаю тех, кому мои стихи
не нравятся,
и тех, кто их не знает.
Невежды пусть невежество пинают.
Мне? Огорчаться? Из-за чепухи?
Такое не считаю за грехи.
И тех, кого Вийон не захотел,
я ради душ пустых и бренных тел
и ради малых их детей прощаю.
Хоть помянуть добром — не обещаю.
Зачем, великая, тебе
со мной, обыденным, считаться?
Не лучше ль попросту расстаться?
Что значу я в твоей судьбе?
Шепчу, а также бормочу.
Страдаю, но не убеждаю.
То сяду, то опять вскочу,
хожу, бессмысленно болтаю.
А как у вас с величием души?
Все остальное, кажется, в порядке,
но, не играя в поддавки и прятки,
скажите, как с величием души?
Я знаю, это нелегко, непросто.
Ответить легче, чем осуществить.
Железные канаты проще вить.
Но как там в отношенье благородства?
А как там с доблестью, геройством, славой?
А как там внутренний лучится свет?
Умен ли сильный,
угнетен ли слабый?
Прошу ответ.
Никоторого самотека!
Начинается суматоха.
В этом хаосе есть закон.
Есть порядок в этом борделе.
В самом деле, на самом деле
он действительно нам знаком.
Паникуется, как положено,
разворовывают, как велят,
обижают, но по-хорошему,
потому что потом — простят.
И не озаренность наивная,
не догадки о том о сем,
а договоренность взаимная
всех со всеми,
всех обо всем.
«Запах лжи, почти неуследимый…»
Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
все едино — тошный и кромешный
запах лжи.
«Потребности, гордые, словно лебеди…»
Потребности, гордые, словно лебеди,
парящие в голубой невесомости,
потребности в ужасающей степени
опередили способности.
Желанья желали всё и сразу.
Стремленья стремились прямо вверх.
Они считали пошлостью фразу
«Слаб человек!».
Поскольку был лишь один карман
и не было второго кармана,
бросавшимся к казенным кормам
казалось, что мало.
А надо было жить по совести.
Старинный способ надежен и прост.
Тогда бы потребности и способности
не наступали б друг другу на хвост.
Не ведают, что творят,
но говорят, говорят.
Не понимают, что делают,
но все-таки бегают, бегают.
Бессмысленное толчение
в ступе — воды,
и все это в течение
большой беды!
Быть может, век спустя
интеллигентный гот,
образованный гунн
прочтет и скажет: пустяк!
Какой неудачный год!
Какой бессмысленный гул!
О чем болтали!
Как чувства ме́лки!
Уже летали
летающие тарелки!
Вручая войны объявленье, посол понимал:
ракета в полете, накроют его и министра
и город и мир уничтожат надежно и быстро,
но формулы ноты твердил, как глухой пономарь.
Министр, генералом уведомленный за полчаса:
ракета в полете, — внимал с независимым видом,
но знал: он — трава и уже заблестела коса,
хотя и словечком своих размышлений не выдал.
Но не был закончен размен громыхающих слов,
и небо в окне засияло, зажглось, заблистало,
и сразу не стало министров, а также послов
и всех и всего, даже время идти перестало.
Разрыв отношений повлек за собою разрыв
молекул на атомы, атомов на электроны,
и все обратилось в ничто, разложив и разрыв
пространство, и время, и бунты, и троны.
«Во-первых, он — твоя судьба…»
Во-первых, он — твоя судьба,
которую не выбирают,
а во-вторых, не так уж плох
таковский вариант судьбы,
а в-третьих, солнышко блестит,
и лес шумит, река играет,
и что там думать: «если бы»,
и что там рассуждать: «кабы».
Был век, как яблочко, румян.
Прогресс крепчал вроде мороза.
Выламываться из времен —
какая суета и проза.
Но выломались из времен,
родимый прах с ног отряхнули.
Такая линия была,
которую упорно гнули.
Они еще кружат вокруг
планеты, вдоль ее обочин,
как спутничек с собачкой Друг,
давно подохшей, между прочим.
Давно веселый пес подох,
что так до колбасы был лаком,
и можно разве только вздох
издать, судьбу его оплакав.
Оплачем же судьбу всех тех,
кто от землицы оторвался,
от горестей и от утех,
и обносился, оборвался,
и обозлился вдалеке,
торя особую дорожку,
где он проходит налегке
и озирается сторожко.
«История над нами пролилась…»
История над нами пролилась.
Я под ее ревущим ливнем вымок.
Я перенес размах ее и вымах.
Я ощутил торжественную власть.
Эпоха разражалась надо мной,
как ливень над притихшею долиной,
то справедливой длительной войной,
а то несправедливостью недлинной.
Хотел наш возраст или не хотел,
наш век учел, учил, и мчал, и мучил
громаду наших душ и тел,
да, наших душ, не просто косных чучел.
В какую ткань вплеталась наша нить,
в каких громах звучала наша нота,
теперь все это просто объяснить:
судьба — ее порывы и длинноты.
Клеймом судьбы помечены столбцы
анкет, что мы поспешно заполняли.
Судьба вцепилась, словно дуб, корнями
в начала, середины и концы.
«Мир, какой он должен быть…»
Мир, какой он должен быть,
никогда не может быть.
Мир такой, какой он есть,
как ни повернете — есть.
Есть он — с небом и землей.
Есть он — с прахом и золой,
с жаждущим прежде всего
преобразовать его
фанатичным добряком,
или желчным стариком,
или молодым врачом,
или дерзким скрипачом,
чья мечта всегда была:
скатерть сдернуть со стола.
Эх! Была не была —
сдернуть скатерть со стола.