Павшим
Памяти сожжённых узников фашистских концлагерей
Они в плодах, что солнце согревает.
Они в земле – кормилице твоей.
В туманах, что на землю оседают,
и в каплях непролившихся дождей.
Их пот и слёзы с горечью прилива
впитали Припять, Висла и Десна.
Порою в птичьих выкриках шумливых
мне слышатся живые голоса…
Шаги прошелестели в казематах,
растаяли призывы бледных губ.
Развеял ветер, вольный и крылатый,
их пепел, уносящийся из труб.
В траве зелёной жизнью прорастают
Они в земле – кормилице твоей.
Та Память, что забвения не знает,
как меркнет солнце в зареве печей.
Хозяйкой чай допит до дна.
Сыта, и нет забот.
Но крошки хлебные она
ладонью соберёт...
Не замечая тех гостей,
что смотрят свысока,
насмешки собственных детей,
и пальцы у виска…
На кухне в банках сухари
заполнили буфет.
Они – куда ни посмотри,
а следа крошек нет.
Их ищет женская рука
при солнце и луне…
В тот год, как золото, мука
была в большой цене.
Тогда, как тысячи других,
в разрушенной стране –
она осталась без родных,
погибших на войне.
И довелось кромешный ад
девчонке пережить…
И жить в землянке, как солдат;
опухшей, хлеб просить…
Хозяйкой чай допит до дна.
Сыта, и нет забот.
Но крошки хлебные она,
собрав, отправит в рот…
Памяти Федора Николаевича Гладкова
Сугроб под окном был чист и непорочен, как первый день Мира.
Федор задумчиво курил, покашливая, изредка поглядывая на улицу и жмурясь от яркого снега. Сегодня он плохо себя чувствовал. Больное сердце тяжело ворочалось, по-хозяйски заняв всю грудную клетку, кружилась голова, и казалось, что все давно зажившие раны на его теле, решили вновь напомнить о себе, просыпаясь и пыхтя, как древние вулканы.
Федор тяжело поднялся с табурета, сделал шаг к плите и нерешительно замер. Дурное предчувствие появилось внезапно и подкатило к горлу, мешая дышать. Старик обреченно посмотрел за окно, ничего не видя, и пытаясь осмыслить это странное, давно забытое ощущение.
Надо же, он был уверен, что с дурными предчувствиями покончено навсегда. Тяжесть, озноб и холодная волна страха и безысходности – то, чего он очень боялся вспомнить и пережить вновь. Оно преследовало его на фронте. Правда, не всегда. Довольно редко. Но, когда оно приходило, это означало, что надо готовиться к худшему.
У него было пять ранений, и перед каждым возникало оно, это неумолимое предчувствие. Последнее – тяжелейшее и мучительное ранение, чуть не ставшее смертельным, было получено под Берлином. И только чудом Федору удалось тогда выкарабкаться.
В ночь перед боем, уже под утро, нагрянуло такое же состояние. Федор проснулся в поту, и сердце то замирало, холодея, то начинало биться о ребра, пылая жгучим нетерпением.
А через несколько часов начался бой.
Стрелковая дивизия №192, в которой воевал Федор, вышла в марте 1945 года к границам Восточной Пруссии. Немцы не желали отступать и время от времени пытались перейти в наступление.
Военная часть Федора после длительных, тяжелых боев понесла большие потери и была вынуждена занять оборону. Небольшие опорные пункты были расположены на расстоянии 200-300 метров друг от друга. Немецкие разведчики, используя эти разрывы, зашли во фланг ночью и ворвались на позиции.
Услышав выстрелы, Федор схватил оружие и, торопливо натягивая ватник, выбежал из блиндажа. Но он не успел сделать и нескольких шагов от двери, как был схвачен двумя здоровенными гитлеровцами. Еще несколько фрицев, гортанно крича, подбегали к блиндажу.
В голове зашумело от злости и досады. Не раздумывая, повинуясь лишь натренированным, доведенным до автоматизма навыкам рукопашного боя, Федор с силой двинул стволом автомата по лицу стоявшего перед ним немца, и в то же мгновение, резко дёрнул автомат назад, всадив удар прикладом еще одному, находившемуся за его спиной. А потом с размаху швырнул автомат в третьего и, воспользовавшись мгновенной передышкой и замешательством противника, выхватил из кармана ватника гранату, сорвал чеку, и, мстительно улыбнувшись, бросил гранату себе под ноги.
Очнулся Федор в госпитале. Бойцы из соседнего опорного пункта, прибежав на выстрелы, нашли около блиндажа пятерых мертвых немцев и его, окровавленного, без сознания, но живого.
Федор был ранен в обе ноги, живот и в руку. Выздоравливал он долго и трудно. Много позже, после войны, он всегда, смеясь, с удовольствием и гордостью рассказывал друзьям о том своем последнем бое, за который получил дорогую награду – орден Красного Знамени.
Только о своих предчувствиях, которым искренне верил, он никогда никому не говорил ни слова.
У него были и другие ордена и медали.
Когда становилось совсем невмоготу от сутолоки и суеты бесконечных одинаковых дней, старик неторопливо садился за стол, доставал коробочки с наградами из старого серванта, надевал очки и долго сидел, держа в скрюченных дрожащих руках тяжелый памятный металл. Пальцы согревались, словно просыпаясь от тяжелого сна, бережно сжимали драгоценности, голова прояснялась и снова, как в те далекие годы, хотелось жить.
Неделю назад все свои сокровища он отдал дочери, решив, что самое дорогое в его жизни должно находиться в одном месте. У себя оставил только две последние медальки, юбилейные: одна – полученная к 50-летию, а другая – к 60-летию Победы. Стоимость их была нулевая для всех, кроме него. Для Федора каждая мелочь, хоть как-то связанная с Победой, имела высшую, непреходящую ценность.
Воевал он всего два года, так как возрастом не вышел. До глубокой старости помнил свою горечь и негодование от того, что родился поздно! С пятнадцати лет рвался на фронт, но призвали его только в конце 1943, когда исполнилось семнадцать. Сначала он числился поваром, что вызывало в нем ежечасную досаду и стыд. Потом Федор набрался смелости и начал настойчиво, каждую неделю изводить командира просьбами и рапортами до тех пор, пока его не перевели на передовую стрелком. Он был отчаянно счастлив в те дни, осознавая себя настоящим бойцом!
Федор провел ладонью по лицу, словно желая вернуться из своих воспоминаний в эту, настоящую минуту. Ткнув тлеющий окурок в пепельницу, старик вздохнул, и, шаркая тапками, побрел по узкому коридорчику в комнату. Подойдя к серванту, он бережно раздвинул стекла, закрывавшие полочки с книгами и фотографиями в простых рамках. Взгляд его, как обычно, задержался на любимой пожелтевшей фронтовой фотографии, с которой весело и задорно смотрели на него молодые глаза давно ушедших товарищей. Федор взял с полки коробочку с лекарствами и прилёг на скрипучий диван. Сердце не хотело успокаиваться, неровным ритмом сбивая дыхание. Федор положил под язык таблетку и прикрыл глаза.
За стеной жили голоса. Детский весело звенел колокольчиком, женский почти неслышно, мягко журчал, а мужской грохотал так, что можно было разобрать отдельные слова, вовсе и не желая этого.
Семья. Отдельный счастливый мирок в трухлявой хрущобе.
Смешные! Им кажется, что тонкая стенка разделяет их с Федором, миры. Но старик знал, что это не так, потому, что сделал все от него зависящее, чтобы эти миры и эти голоса были.
Методичное тиканье часов на стене делило жизнь на равные порции-минуты. Сейчас, когда ему за восемьдесят, эти порции стали ужасающе быстротечны и неуловимы. Ценность каждой он ощущал физически, смакуя и останавливая их в себе, несмотря на боли и недомогания. Он часто с удивлением размышлял о том, как будучи молодым и сильным, никогда не ценил своё время. Да и кто задумывается об этом в семнадцать? Пацаном, поднимаясь в атаку, или в зрелые годы, падая в изнеможении после тяжелого трудового дня, он не ощущал значимости и важности происходящего. Он добросовестно, не раздумывая, жил и делал свое дело. Значит ли это, что те, проживаемые им тогда минуты, были менее ценны, чем теперешние? Может, ценность минут жизни человека возрастает с годами и зависит от того, сколько их осталось? Но ведь там, под пулями, каждая минута могла оказаться последней. А такого безоглядного, ненасытного, просто животного желания жить, как сейчас, не было.
Неожиданная трель звонка разогнала дремоту.