10 мая 2002
Я оставляю фотоснимки
событий, что не поддаются
обычной съемке. Словно сливки,
обрат откинув, сильно бьются,
сбиваясь, в смысле, густо-густо,
и – на блины, что на поминки.
Напоминаю в этих сгустках
невидимый, глухой и страстный
путь общий, но, конечно, частный,
ребенка, что нашли в капустах,
на вырост в помыслах и чувствах
и с тем, что смерти неподвластно.
10 мая 2002
«Я никто и звать меня никак…»
Я никто и звать меня никак,
для себя умна и знаменита,
а для вас темна, полуоткрыта,
словно дверь в подвал, где мрак.
Итак,
мрак, морока, скука и обман,
от страстей не выметенный мусор,
сумма разных минусов и плюсов
и прекрасный капельный туман.
В каждой капле океанский глаз,
пристальная камера обскура,
смотрит уходящая натура,
не мелеет чудных сил запас.
Повернуть фонарное стекло,
удлинить фитиль волшебной лампы
и, пройдя сквозь крыши, стены, дамбы,
в свет преобразиться и тепло.
Я останусь, узнана иль нет,
озареньем, трепетом и пылом
присоединясь к другим, мне милым,
отчего на этом свете – свет.
10 августа 2002
Прощальную дает гастроль
король сезона август,
как нота соль звучит пароль
для словарей и азбук,
до слова ель моток недель
нам размотать придется,
когда на Рождество метель
заплачет-засмеется,
когда припомнится нам тот,
кого забыть не в силах,
кто ель, форель и жизни ход
зарифмовал спесиво,
скрестив Моцарта с муравьем,
любовь упрятал в подпол,
багаж подпольный сдал внаем
и звякнул в медный колокол.
И колокольчики в миру
ответно заиграли,
такую чудную игру
затеял этот парень.
Мы не откроем тайный шифр,
секрета не откроем,
наборы букв, наборы цифр,
как в грядку, в ритм зароем,
а что из них произрастет —
сто лет спустя услышим,
и снова на сто лет вперед
письмо, как стих, напишем.
28 августа 2002
Эти рисунки келейные,
чувством пылая и цветом,
знаками, ликами, клеймами
врезаны в тьму пред рассветом.
Дара каменья бесценные
ночь ограняет промысленно,
и сочиненья каменами
строк изукрашены смыслами.
Краска милуется с краскою,
линия с линией в связи,
дело не нитками – сказками
шито без всяких экстази.
Блещут, как вещие вещи,
сепия, охра и кобальт, —
штуки выходят из пещи
самой таинственной пробы.
29 августа 2002
Луна стоит высоко,
а я лежу низко,
она – мое око,
я – ее записка,
она ослепляет,
меня меж строк читая,
лунатических лунок стая
в глазу моем тает.
После скажут:
слепой текст.
3 сентября 2002
А потом завопил комар,
но не просто так,
как дурак,
а у старухи
в ухе,
старуха долго махала рукой:
что ж ты навязчивый какой?
А комар продолжал злиться,
потому что не мог излиться
из уха,
которым владела старуха,
и то была не потеря слуха,
а хуже всякого злого духа,
поскольку не комар кровососил,
а кровоизлияла старуха.
Я в минуту написала этот шедевр,
едва догадалась, какой предстоит маневр:
не терять до конца
ни слуха, ни вкуса, ни лица.
9 сентября 2002
«Она сказала: я приготовлю вам реверс…»
Она сказала: я приготовлю вам реверс.
И я поняла, что это прекрасно.
Детство Люверс и Сиверс мчалось на север.
На юг тащилось могущественное лекарство.
Мой бред блистал ослепительно ярко,
пылая диалогами вдохновенно,
за ремаркой следовала ремарка,
и пылала уже вся сцена.
Я рвалась на Запад, оставаясь Востоком,
магнитные полюса плавились,
так что казалось, мозг брызнет,
мои девочки были далеко,
а мне требовался ресурс жизни.
Судьба, присев, сделала книксен. Или реверанс.
И приблизился ренессанс.
10 сентября 2002
«Жили-были Алеша и Никита…»
Жили-были Алеша и Никита,
любили своих баб и пап примерно равно,
но второй делал все шито-крыто,
а первый – открыто и своенравно.
Папа один был в сынка – хитрый и во всем участный,
и другой в своего сынка – вопросами озадаченный,
один прислонялся к власти всеми местами страстно,
второй – местами и не всегда удачно.
Первый был гимнюк, а другой – не то, что помыслили,
один скоро сгорел, а второй – долгожитель,
сирота-художник горючими заряжен искрами,
сынок-умелец удачно вписался в события.
Один любил искусство в себе, а другой – себя в искусстве,
а еще власть в себе и себя во власти,
оба поскользнулись на чистом чувстве —
чистые напасти.
Ловкач использовал клаку-клоаку,
чтобы художника посильнее умыли,
а художник, как пацан, чуть не плакал.
Такие подлые времена были.
11 сентября 2002
Какие-то старые платья,
на розовом желтые пятна,
флаконы, записочки, клятвы
в коричневых ящичках, кратно
количеству лет, проведенных
под шелковым абажуром, —
слегка прорисовка пилонов
и целая жизнь контражуром.
Какие-то рюмки и рамки,
и тень шелестящей походки,
повсюду пометы, помарки,
как след уходящей подлодки.
Какой-то хозяйственный мусор
за окнами и занавеской,
коробка, и скрепка, и бусы, —
рукою достать только детской.
Там палец уперся в ложбинку,
тут свет по предметам плутает,
а сверху паук в паутинку
картинку навек заплетает.
Тяжелая ткань – нараспашку.
Косую проплешину света
художница в мелких кудряшках
рисует, влюбленная в это.
14 сентября 2002
Доктор Ложкин по коленке не стучал,
глаз не выдавливал и не кричал,
а, почесывая пальцем одно из двух крыльев носа,
спокойно ждал моего вопроса:
как избавиться от страха смерти.
Доктор Ложкин на вопрос не отвечал,
а, взглядывая искоса, все отмечал
и продолжал высокопарно вещать чудное,
поправляя очки и увлекаясь мною.
Хотите – верьте, хотите – не верьте,
но однажды я проснулась, свободная от чувства смерти,
и мир протянул мне ножки целиком по одежке,
и я подумала: ай да доктор Ложкин!
Он был толстенький и лысоватый,
и речь его была дружественной и витиеватой.
Он говорил: ваш дар не ниже Толстого,
пишите романы, право слово.
Он видел, что пациентка страдает недооценкой,
прижата к пространству сжатым воздухом легких,
словно стенкой,
и любя ее и ее жалея,
он внушал ей как манию ахинею.
Прошло двадцать лет. Я написала роман,
один и другой, и за словом в карман
я больше не лезу, а сосредоточена и весела,
потому что знаю, как талантлива я была.
Доктор Ложкин женился на школьнице-секретарше,
будучи на сорок лет ее старше,
почесывая крылья и шмыгая носом,
он точно владел гипнозом.
Он уходил в подсознанье, как в поднебесье,
доставая оттуда тайны с чудесами вместе,
а потом вкладывал в наше подсознанье,
как дар случайный.
Доктор Ложкин, где вы, какой вы странный,
я б вам почитала свои романы!..
Но он, вероятно, встал на крыло
и взмыл в поднебесье, и ветром его снесло.
14 сентября 2002
Ваня, в смертельные игры играя,
резко торча на ночных мотоциклах,
то ли в двусмысленностях, то ли в смыслах
путался, замирая у края.
Было, что и за край свешивал ноги,
бились блестящие мотоциклы,
черными птицами черные циклы
обсели реанимаций пороги.
Марихуана, перо и бумага,
дуло ружья под прицелами камер —
мир перед Ваней практически замер,
Ванина торжествовала отвага.
С содовой виски, ночная рулетка,
нервы торчком из зрачков, словно гвозди,
Ксения молча выходит на воздух —
в память о ней остается браслетка.
Желтые линзы, зализанный чубчик,
мягкая серая стильная ряса,
Ваня – священник. И с этого часа
скромен, и тих, и спокоен, голубчик.
Пятеро деток и возраст под сорок,
крест на груди и прикольные стекла,
татуировка под рясой примолкла,
авторитеты – Алексий и Сорос.
Кончена сумасшедшая драма
жизни, переходящей в дрему.
Нет больше места экстриму и стрему.
Если…
если вдруг не исчезнет нынешний портрет
и не опустеет рама.
3 октября 2002
«Бесплотный дух и сходная фигура…»
Бесплотный дух и сходная фигура
вступали с кем придется в отношенья,
до пустяка, до ничего, до тени
желала страстно сплющиться натура.
Не навязаться и не впасть в оплошность,
не стать предметом общего веселья, —
а никогда не потребляла зелья,
и нечем подкрепить общенья роскошь.
Зрачок нарочно придан близорукий —
не вглядываться в окруженье зорко,
пейзаж расплывчатый, смещенный – будто норка,
в какой укрыться от смятенья скуки.
И с памятью в беспамятство играла,
подробности нарочно вытесняя,
и длинная скамейка запасная
лишала сил задолго до финала.
Такое неудачное творенье,
такая тьма, такая безнадега.
Тем удивительней расположенье Бога
хотя бы в малом сем.
В стихотворенье.
4 октября 2002