Воспоминание
Я помню двадцатые годы:
станица,
за садом — река;
ее беспокойные воды
багровыми были слегка.
Тогда от Раздор до Ростова
летучие банды Краснова,
как хищные птицы, несли
и страх и погибель земли.
Но брат мой ушел к партизанам,
а через неделю всего
дороги покрылись туманом —
красновцы поймали его.
Летучие хищные птицы,
в долине оставшись одни,
на пятой версте от станицы
его расстреляли они…
И я вспоминаю ночного
осокоря скрип на ветру,
за окнами злого, степного,
летящего снега игру.
И синюю дымку рассвета,
и брата, что умер в бою…
То было когда-то и где-то,
у детства на самом краю.
Голуби мира летят, летят
с веточкою тоски.
Где-то в долине упал солдат
замертво на пески.
Ночь африканская. Путь прямой.
Дым с четырех сторон.
Сумерки тропиков. Но домой,
нет, не вернется он.
Голуби мира летят, летят
с холодом и теплом.
Пушки германские заговорят
на языке своем.
Руша преграды, мои враги
в лютых ночах идут,
снова солдатские сапоги
рейнские травы мнут.
Голуби мира летят, летят,
веточку в клюв зажав;
кружатся,
кружатся,
кружатся над
крышами всех держав.
Снова теплятся для разрух
два очага войны.
Но Москва произносит вслух
слово моей страны.
Слыша его, у больных болот
возмужавший в борьбе
негр поднимается и поет
песенку о себе:
«Пусть в селении Суалы
в яростную грозу
враги заключат меня в кандалы —
я их перегрызу.
Примет кости мои земля —
брат мой возьмет ружье;
за океаном, у стен Кремля,
сердце стучит мое».
Снова теплятся для разрух
два очага войны.
Но Москва произносит вслух
слово моей страны.
Оно адресовано миру всему,
и твердость в нем наша вся.
И московский юноша вторит ему
тихо произнося:
— Милая Родина! Ты в бою
только мне протруби;
если надо тебе,
мою
голову — отруби!
Факелом над землей подними,
долго свети, свети,
чтобы открылись перед людьми
светлые все пути.
Разве знают мои враги
вечность таких минут,
враги, чьи солдатские сапоги
рейнские травы мнут?
Холмы и курганы
вблизи и вдали —
мозоли войны
на ладонях земли.
На всех расстояньях
шумит чернобыл —
от ханской орды
до фашистских могил!
Разрой чернозем
и взгляни:
что ни шаг —
над костью монгольской
тевтонский шишак.
Французские ружья
с суглинком в стволе
(цейхгауз бесславья,
зарытый в земле)…
Оружье и череп —
гробница врагов.
Над нею комбайн
и пшеница веков,
и тридцать железных
бессмертных ветров
над башнями
танков
и крейсеров.
Земля моя знала
веселие бед,
столетья нашествий,
мильоны побед.
…Мы солнце куем,
и не ведаем мы,
когда нашу землю
поранит фугас,
но знаем —
тогда уж возникнут
холмы
на том континенте,
что выстрелит в нас.
Мы,
веря всю жизнь
в справедливость свою,
в любую невзгоду —
под Млечным Путем —
пощады не просим
в открытом бою,
а в гневе
прощенья врагам
не даем!
Я часто думаю над самой
простою истиной.
Всегда
мы покидаем домик с мамой
в свои незрелые года.
Спешим,
проходим стороною
осиротелые места.
Далекий путь!
А за спиною —
ни слез,
ни славы…
Лишь мечта!
Лишь детское непостоянство,
дорога в сумрак от ворот
да жажда света и пространства,
стремленье — выше и вперед.
Нам суждено бродить по свету
до той поры, покуда нас
к артиллерийскому лафету
не подведут в тревожный час.
Поэт,
покинь перо и музу,
вставай и слушай гул брони:
ты поэтическую блузу
на гимнастерку замени.
Забудь, как дрозд на ветке стонет,
как пахнут ландыши, забудь.
И если мать слезу уронит —
ты поцелуй ее
и — в путь.
Иди, как все.
И у границы
следи в тумане за врагом,
чтобы под Нуром очутиться,
топтать тюльпаны сапогом,
чтобы в степи,
где небо голо, —
в бою —
заметить сгоряча
улыбку конного монгола
и штык кровавый у плеча!
Финляндия, Ликолы, 1939 г.
1
Я, о смелом подвиге мечтая,
рисовал войну примерно так:
парочка веселеньких атак,
путь домой
и — слава золотая!
Маленький,
наивный человек,
рыцарек со шпагою картонной,
глянь в окно:
сечет вагоны снег,
путь мелькнул, как домик станционный.
Поезд мимо,
мимо,
мимо мчит,
мимо сел, разлук и одиночеств.
Мрак теплушки сер и нарочит —
разгадай его, сосредоточась!
Чрез мосты грохочет эшелон:
спит на тряских нарах батальон,
песенкой колесной убаюкан.
Спит, прижавшись к телу, медальон,
как зверек прозябший. С двух сторон —
ветер в щели,
запах сукон…
Далека дорога, далека!
Вот он —
пред тобою край сосновый:
на снегу Финляндии суровой
тень красноармейского штыка.
2
Выноси, мужайся и терпи,
нелегка судьбина фронтовая!
Хочешь спать — ложись в сугроб и спи,
опаленных век не закрывая!
Хочешь встать — лежи на котелке!
Хочешь петь — тревожна мгла ночная!
Хочешь пить — мечтай о роднике!
Хочешь жить — умри, не отступая!
…Будет день — окончится война,
рассосутся боли раны жгучей,
все, как сон, пройдет. Но тишина
для того, кому была ценна,
пропастью покажется гремучей.
Нет, не с угодливым раденьем
приходит к почести солдат.
Он полчаса тому назад
в бою траншейном с наслажденьем
кинжал под левую лопатку
врагу всадил по рукоятку.
И, вытереть его забыв,
он после боя, в перерыв,
на ужин всех друзей созвал.
В его руке кинжал послушный
консервы жесткие вскрывал
и твердо резал хлеб насущный.
И стало ясного ясней,
что после этой схватки адской,
в тот час
победы хлеб солдатский
казался жестче, но вкусней.
В моих руках барахтался комок
живого тельца.
Он продрог, промок —
его всю ночь морозом донимало.
Он вырваться пытался,
но не мог,
хотел ударить клювом —
силы мало.
Я в домик внес его
и положил
на стол. И твердо счел его спасенным.
Из пехотинцев каждый дорожил
его дыханьем, крошечным
и учащенным.
Они, под крылья ватки подложив,
заботливо платочком накрывали.
Потом решили:
— Выживет едва ли…
Но воробей настойчив был:
— Жив, жив…
Придет стрелок с разведки —
мы навстречу
с вопросами:
— Ну как? —
и в шутку: — Жив?
А воробей опережает:
— Жив…
Он понимает шутку человечью.
Так время шло.
Покой сердца знобил.
— Пожалуй, этак зиму прозимуем… —
Но днем пришел приказ.
Он краток был:
«Сегодня ночью высоту штурмуем».
Закат сквозь окна
красный свет сочил,
а он,
довольный новою судьбою,
о грань штыка
спокойно клюв точил,
как будто приготавливался к бою.