РОБЕРТ КРИЛИ{155} (1926–2005)
Теперь-то я понял:
мне всегда выпадало
быть чем-то вроде
фотокамеры
на автоспуске,
трубы водосточной,
по которой вода
так и хлещет,
чем-то вроде цыпленка,
которому шею
свернут к обеду,
чем-то наподобие плана
в голове мертвеца.
Любое из определений
годится, когда вспоминаешь,
а как оно всё началось?
Об этом — Зуковски:
«Родился слишком юным
в мир, что стар, слишком стар…»
Век шел полным ходом,
когда я явился,
теперь он подходит к концу,
и я понимаю:
недолго осталось.
Но как твердила мама:
А по-другому неужто нельзя?
Почему было нужно
убить всё и вся, почему
правота обернулась ошибкой?
Я знаю: тело нетерпеливо.
Я знаю: голос мой слаб, разум так себе.
И всё же: любил и люблю.
Не хочу сантиментов.
Просто хочу знать — здесь я дома.
ДЖОН ЭШБЕРИ{156} (р. 1927)
Средневековый город: скаутская форма
Японских школяров — на улице? Снегопад,
Что ложится на землю при мысли о снеге?
Красота образов? Очередная попытка
Убежать от идей, как в этом стишке? Мы
Возвращаемся к ним, будто к женам, уходя
От возлюбленных — страстно желанных. Теперь
Им придется поверить и в это,
Как поверили мы. Школа причесала
Нам все мысли: осталась равнина,
На которой всё голо. Закроешь глаза —
И предстанет пустыня, до горизонта.
А теперь распахни взор, взгляни: вертикальная тропка.
Что нам даст восхожденье? Нарвем ли цветов?
AГА ШАХИД АЛИ{157} (1949–2001)
Где и когда я потерял твой след?
Сеющие опустошение кричат о мире.
Когда ты уехала, всё было кончено, камни погребены:
Беззащитным оружие не пристало.
Когда горный тур трется о скалы, кто станет
Сбирать его шерсть с каменистых отрогов, на пряжу?
О Ткач, полотно Твое гладко, но кто же
взвесит руно на весах справедливых?
Сеющие опустошение кричат о мире.
Что за ангелы ночью застыли на страже у врат Эдемских?
Память, гончая сука, готова бежать по следу.
Фары армейских конвоев, ночь напролет через город ползущих,
как караван сквозь пустыню, — всю зиму, из ночи в ночь, время остановилось,
запах солярки и мятой травы.
Разве спросишь пришедших: с этим миром покончено?
В водах озера храм с мечетью застыли — отразившись — в объятьях друг друга,
Готова ли ты их осыпать шафрановой взвесью — столетья спустя,
в той стране, где я не смог оторвать от себя твою тень?
В той стране, куда мы уходили в ночи, неся двери домов пред собою,
чтобы в дом не забрались воры.
А дети несли в руках окна — чтобы видеть.
Ты шла вместе со всеми, в коридоре огней.
Когда выключен свет — можно ли не порезаться об осколки?
Я потерял твой след.
Когда-то я был тебе нужен. Ты жаждала видеть во мне совершенство.
В разлуке ты отточила мой образ. Я стал Врагом.
Жизнь превращается в память, чтоб в ней затеряться.
Я — все утраты твои. Ты не можешь простить мне.
Я — все потери твои. Твой прекрасный враг.
Воспоминанья, твои и мои, здесь сольются:
По адской реке я проплывал через сад Эдемский —
фатоватый призрак, укрытый ночью.
По адской реке, в лодочке сердца: волны как из фарфора,
ночь тиха. Лодочка-лотос:
я плыл — на вянущем цветке лотоса — в направлении нежного бриза,
может, хотя бы у ветра есть ко мне жалость.
Если бы только ты могла быть моей —
что тогда невозможно было бы в мире?
Я — все утраты твои. Ты меня не простишь, никогда.
Память идет по следам, будто гончая сука.
Я не знаю вины за собой. Непрощенный.
Сокровенная боль, о которой не скажешь.
Нет ничего, что нельзя бы простить. Не простишь.
Если бы только была ты моей…
Что бы тогда невозможно было бы в мире?
«В пустыне, где брожу я, только тени, отброшенные…»
В пустыне, где брожу я, только тени, отброшенные
Голосом твоим. Движенье губ, дрожащих как мираж.
Былье и пыль, что разделяют нас, — когда-то ты могла
Заставить пустошь расцвести кустами роз.
Касанье воздуха — так ты лица касалась поцелуем. Разгораясь,
Тягуче-медленно, — и запах мускуса. И дальше
За каплей капля, там, над горизонтом сияет
Влага на лице разгоряченном.
Память ладонью гладит Времени лицо, касаясь
Его, заботливо и осторожно, будто длится
То утро расставанья, будто вечер еще вернет
Тебя в мои объятья, обнаженной.
ЗИБА КАРБАССИ{158} (р. 1974)
Капля за каплей — дни,
Будто дождь.
Вверх не глядим…
Помнить забыли:
Жизнь наша — домик картонный.
СТЕЙН МЕРЕН{159} (р. 1935)
(Вот и весна наконец)
Смех и крики бегущих мимо детей
кроны деревьев взметнулись зеленью водопада
вверху спешат облака
старик замирает,
будто от толчка в спину
Здесь когда-то был сад
когда-то, давным давно
Только твое дыханье отделяет меня от бездны — тьмы ночной.
Я — ветер, я — охотник, что гонит кровь твою по жилам, будто зверя,
и голоса садятся, стоит нам назвать по имени друг друга…
Утлые слова, что переправят нас на берег утра…
Чем суждено им стать в том темном зазеркалье,
где вожделенье — палая звезда, игрушка смерти?
Лета нет и не будет
Есть лишь волна весны
идущая по летним пейзажам
и тянущая за собою осень
Лето так коротко: коротко, как жизнь
Единственное, что от лета уцелеет
застывшее короткое мгновение во времени
Почти как память: отраженье
деревьев в озере лесном
Они не знают, что они — лошади
Они восходят на холм, на вершину холма
И стоят — силуэты на фоне неба,
Медленно впитывая его сияние
А потом несутся, несутся как ветер, как пламя
по высокой траве, несутся
в замедленной съемке сквозь кинозал ночи
Они не видят снов. Они сами становятся снами,
снами земли: в них лошади
стелятся в скачке, будто огонь по траве.
РОБЕРТ САУТИ{161} (1774–1843)
1
Император Нап собрался в поход,
Барабан гремит, труба зовет.
Под лазурью небес зелена трава.
Морблё! Парблё! Коман са-ва!
Вперед! Нас ждет Москва!
2
Несметное войско — солдат не счесть!
Приятной прогулки к далекой Москве!
Дюжина маршалов во главе,
Герцогов ровно двадцать шесть
И короли — один или два.
Рысью вперед! Зелена трава.
Морблё! Парблё! Коман са-ва!
Нас ждет не дождется Москва!
3
Здесь и Жюно, и маршал Даву.
Вперед на Москву!
Тут же Домбровский, и с ним Понятовский,
И маршал Ней, что всех сильней.
Генерал Рапп тоже не слаб,
А главное — сам великий Нап.
Птички поют, зелена трава,
Морблё, парблё, коман са-ва!
Рысью вперед! Ать-два!
Кружится от радости голова,
И манит к себе Москва.
4
Император Нап такой молодец!
Мистер Роско напутан вконец.
Джон Буль, — говорит, — он тебя покорит,
На колени пади, преклони главу,
Мошной потряси, замиренья проси,
Ведь он идет на Москву!
С ним поляки воспрянут, дрожать перестанут,
Поколотит он русских, проглотит прусских. —
Солнышко светит, пышна трава.
Морблё, парблё, коман са-ва!
Узнает Напа Москва!
5
И Генри Брум, сей глубокий ум,
Сказал, как узнал про поход на Москву:
С Россией покончено, господа!
Конечно, и Лондон ждет беда —
Ведь Нап заявится и сюда,
Но это лишь с одной стороны,
А с другой стороны, мы понять должны:
То, что русским плохо, — не повод для вздоха,
Пусть каждый рассудит — что будет, то будет,
И всё это к лучшему по существу. —
И мистер Джефри, исполненный сил,
Это мнение полностью разделил.
А голосом Джефри вещает сам рок:
Ведь он издает «Эдинбургский пророк».
Этот журнальчик в синей обложке
Не обойдешь на кривой дорожке —
Он знает грядущее, ведает сроки,
Этот журнал — Закон и Пророки.
Морблё, парблё, коман са-ва!
Весомы его слова.
6
Войска идут, их русские ждут,
Они не могут парле-франсе,
Но драться отлично умеют все.
Но уж Нап коль взялся, вперед прорвался.
Над зеленой травой небес синева,
Морблё, парблё, коман са-ва!
Взята французом Москва!
7
Но Нап не успел оценить подарка,
Стало в Москве ему слишком жарко,
После стольких стараний такой удар:
Пылает московский пожар!
Небо синеет, растет трава,
Морблё, парблё, коман са-ва!
Покинута Напом Москва!
8
Войско в обратный путь пустилось,
Тут на него беда и свалилась:
Ермолов, Тормасов и Балашов,
И много других с окончаньем на «ов»,
Милорадович и Юзефович,
Да заодно уж и Кристафович,
И много других с окончаньем на «ович»,
Голицын, Дедюрин, Селянин, Репнин,
И много других с окончаньем на «ин»,
А также Загряжский, Закревский, Запольский,
И Захаржевский, и Казачковский,
Волконский, Всеволожский и Красовский,
И куча других на «ский» и на «овский».
Много было тут русских фамилий,
Очень Напу они досадили:
Дохтуров полечил его,
Потом Горчаков огорчил его,
И Давыдов слегка подавил его,
А Дурново обдурил его,
А Збиевский сбил с ног его,
А Игнатьев погнал его,
А Кологривов в гриву его,
А Колюбакин в баки его,
А Рылеев в рыло его,
А Скалой по скуле его,
А Ушаков по ушам его.
А последним шел седой адмирал,
Страшней человека никто не видал,
А уж имя его — читатель, прости —
Мне не написать и не произнести.
И обступили бедного Напа,
И протянули грубые лапы,
Да как погнали его по росе.
Вот такое вышло парле-франсе.
В глазах зелено, на губах синева,
Морблё, парблё, коман са-ва!
Такое вышло парле-ву.
Попомнят французы Москву!
9
Тут, словно мало прочих невзгод,
Русской зимы наступает черед.
Нет у трескучих морозов почтения
К сану и славе военного гения,
Что блестящих побед одержал столь много,
Веруя в счастье свое, а не в Бога,
А ныне живой ушел едва.
Над белым снегом небес синева.
Морблё, парблё, коман са-ва!
Далеко осталась Москва.
10
Что же он сделал, великий Нап,
Когда в русских снегах ослаб и озяб?
Он решил, что дрожать и мерзнуть ему,
Как простому солдату, совсем ни к чему,
Подвергая риску в неравном бою
Драгоценную шкуру свою.
Пусть другие рискуют своей головой,
Пусть гибнут они, был бы я живой!
И, бросив армию средь невзгод,
Поскакал во всю прыть вперед.
Морблё, парблё и парле ву!
Кончен поход на Москву.
11
Да, в Москве он согрелся, пожар кляня,
А потом ему холодно было.
Но есть пламя жарче земного огня,
Холодней России — могила.
Коль правду нам Папа Римский твердит,
Есть место, где огнь негасимый горит.
Морблё, парблё, коман са-ва!
Коли правда душа по смерти жива,
Он к хозяину своему попадет,
А хозяин его прямо в печь метнет,
А из той печи, кричи не кричи,
Вот беда, не сбежать никуда.
Из Чистилища Нап, уж поверьте вы,
Не сбежит, как сбежал из Москвы.
ТОМАС ЛАВЕЛЛ БЕДДОУС{162} (1803–1849)