старшой – там… О, горе мне, горе! – как-то придурковато взвыл несчастный отец двоих беглых и громко, надсадно расплакался, даже не пробуя утереть обильные слёзы.
– Ты понимаешь, мерзавец, о чём докладываешь? – почти как прошипела владычица, уставившись прямо в его обезображенное внутреннею мукою узкое, худое и дряблое старческое лицо, спрятанное в окладе редкой, невзрачной и взлохмаченной бороды и столь же редкого и невзрачного верхнего волосяного покрова. – Сушняк стоеросовый! И чего же ты молчал, сидя здесь битый час? Чего таил злое, изверг этакий, анафема? Нет, на малое не рассчитывай… Растереть бы тебя в порошок! Сил моих больше нету! Им, вишь, потачки от самого барина. Да только не всё такой верёвочке виться! Теперь ужо и его самого за неправедное заставят погорюниться да покаяться!..
Барыня говорила ещё что-то; она уже почти не владела собой, и Алексу казалось, что, обратившись ещё хотя бы к одной случайной подробности убожеской, страшной и как будто от чего-то временами вскипающей здешней жизни, она безотчётно устремит свой вздорный гнев уже и на него, явившегося сюда вовсе неспроста, а как ещё один из тех многих и давно ей осточертевших, кто замышляет только вред и новые бедствия ей и в её лице всему – как в Лепках, так и в других имениях Лемовских, да и не только во всём близлежащем, а, возможно, – всюду, вообще, там, куда в назидание другим уже, верно, доставили ненавистного ей, беспутного супруга, или даже – дальше…
Только теперь поэт открывал в ней то, что было в ней существенного и чего ему не виделось раньше.
«Злобная старая дрянь, – рассуждал он о её неистребимой глубинной порочности. – Она вполне могла напиваться водки из животной ревности и окунаться в стихию беспутного пьяного загула, не пытаясь противиться этому и уже не придавая значения тому, что, отдаваясь телом, разделяя животную похоть без разбора с кем, ей уже не приходилось даже задумываться о последствиях такого скотства.
Местью мужу она обезобразила себя совершенно, и – нечего удивляться, если отцами её детей могли стать похотливые, грязные и неотёсанные мужланы из крепостной дворни…»
На то, что он не ошибался или ошибался лишь в некоторой, малой части, указывали густые и глубокие морщины на её щеках и тощей, точно от голода шее; её иссохшая кожа выглядела пергаментной; костлявые длинные пальцы рук тянулись куда-то вперёд и, кажется, были готовы в кого-то вцепиться; суженные глаза совершенно потухли и потускнели, и она ими уже будто и не смотрела, а, направляя их на что-нибудь, давила встреченное остатками лихорадочного их свечения, лишённого хоть какой-то осмысленности.
– Да, да, любезнейший, – наконец обратилась она к Алексу, когда он, произнеся извинение, поднялся со стула, намереваясь пройти к выходной двери. – На вас – прогулка, о чём мы вчера условились. Вы, надеюсь, не передумали? С вами желали быть Анна Ильинична и Ксения Ильинична. За вами пошлют. Приготовьтесь. Да возьмите с собой ещё… слугу. Как зовут его?
– Филимон.
– Он – не ваш? Да, да, … из наших…Вот и хорошо. Он знает своё дело… Приятно провести время! – и, сказав эти, словно бы вырубленные из показной вежливости фразы и не останавливаясь, она вмиг сменила тон на предыдущий, когда она «кипела», обращаясь для продолжения прерванного «делового» разговора уже к кому-то из присутствовавших, отворотив от поэта своё старческое, морщинистое, пергаментное лицо.
Алекс поблагодарил ее, испытывая отвращение, и, учтиво откланявшись перед собранием, поспешно вышел из комнаты, тщательно прикрыв за собою дверь. Находиться в окружении оставшихся за нею лиц он больше не мог. Так и казалось ему, что помещица бросится догонять его, чтобы вцепиться в него своими длинными, костлявыми как у ведьмы ручищами.
Прогулка была из тех обычных, какими его потчевали во многих других дворянских имениях.
Выйдя из занимаемых им комнат, он увидел в зале, двери в которую вели из одного коридора и были открыты, заезжую игуменью женского монастыря и Аню.
Они медленно прохаживались и оживлённо переговаривались, поддерживая в локтях одна другую, как имевшие что-то общее.
Уловить, в чём заключалась их беседа, Алекс не мог, так как, завидя его, они стали говорить тише, приглушённее, явно из желания не быть услышанными. Замечалось лишь то, что игуменья произносила слова ровно и наставительно, строя речь в виде ответов на вопросы Ани, а в свою очередь девушка с вопросами спешила и слушала ответы внимательно, кивая головой всякий раз, когда, как можно было предположить, они её в полной мере устраивали.
Из движущегося фаэтона было удобно смотреть вперёд и по сторонам.
В ряде мест ехавшие покидали сиденья и спускались на землю – чтобы пройтись пешком или получить пояснения от встречавшихся на пути работников; так удавалось полнее знакомиться с достопримечательностями.
Аня и Ксюша, часто перебивая одна другую, буквально одолевали поэта подробностями о том, что находилось вокруг, и поэту оставалось только слушать и запоминать. Иногда он о чём-нибудь спрашивал. Некоторые из ответов девушки позволяли давать Филимону. Тот был не только речист, но и обстоятелен.
В его рассказах как бы сама собой раскрывалась история усадьбы, для чего холоп пускался в мельчайшие подробности по части расположения улиц и строений на них, дорог, которые уходили из села в разные стороны, в частности той, что служила для отвоза из Лепок и доставки в это село почтовых отправлений.
Но присутствие в усадьбе жандармов как бы выпадало из общих сведений, получаемых теперь Алексом. И он сам об этом не заговаривал и не спрашивал.
То было особой темой, касаться которой, по всем статьям, не следовало, что хорошо знали и он, гость, и его сопровождавшие.
Алексу был показан конезавод, где разводились вороные рысаки и бурые аргамаки, и можно было видеть лошадей этих широко известных пород в их выросте – от жеребят-сосунков до взрослых жеребцов и кобылиц; небольшими гуртами часть взрослого поголовья содержалась в отдельных загонах и в особенном уходе – как предпродажные.
Также заезжему было любопытно осмотреть древесный склад, рядом с которым размещались площадка для изготовления срубов бревенчатых изб и крытые участки для разделки брёвен; лесной двор находился на дальней окраине села и примыкал к пристани и затону, куда срубленные деревья поступали из лесосек по реке.
Глубина русла реки была здесь достаточной только для вёсельных лодок; несколько их стояли на воде у пристани. В этой же стороне была водяная мельница.
Уже издали открывался удивительно красивый вид на приречье. Рядом с водной гладью по-особенному торжественно даже под нависшими над нею серыми облаками выглядел протянувшийся на