пожалуй, ни одного примера, когда якобы автор хотя бы добрым словом и от себя публично отблагодарил подневольного исполнителя. Не выражалось благодарностей и в приватной обстановке. Отъём чужого рассматривался как сам собой разумеющийся. Мне однажды позвонили из обкома. В редакции журнала ЦК вызвала интерес моя заметка с Саранского приборостроительного завода, помещённая на ленте информагентства. По этой теме пишите объёмную статью, в редакции и на предприятии вас не обидят, пообещали мне. Днём позже, при согласовании параметров и акцентов публикации, оказалось, что ещё одним автором будет секретарь заводского парткома Якушкин. Само собой, он палец о палец не ударил, чтобы подсобить, хотя бы не пером, так мыслью. А оплата досталась почти вся ему. Я получил крохи. Прилипала при выходе статьи в свет не соизволил даже вспомнить вслух о той «совместной» со мной работе. Будто ничего и не было.
Каждый раз для подобного третирования у них находились всё новые и новые приёмы. За чистую монету нельзя было принимать ни приглашений пообедать в какой-нибудь столовой или с выездом на природу, ни какой-то мелочной услуги. «Внимание» проявлялось исключительно за чужой счёт, было частью допускавшегося ритуала общения, никак не больше.
По неким служебным делам, меня не касавшимся, в Мордовию занесло корреспондента из Бухареста, моего коллегу по учреждению. Мы не могли не встретиться. Поскольку его визит не курировался в обкоме, сопровождение выпало на меня. Миссия требовала хоть какого презента. И тут я столкнулся с непреодолимым. Не добившись ничего от партийцев, я обратился к тогдашнему первому секретарю обкома комсомола. Буквально за час до визита к нему я встретил начальника политотдела Явасской зоны (известный всем Дубравлаг). Сочувствуя мне, тот пояснил: в обкоме комсомола должны быть комплекты шахмат, изготовленные зэками, вещицы почти художественные, в его распоряжение на сувениры передано с десяток буквально днями. Подумалось: подходяще вполне. И что же?
Как я ни упрашивал комсомольского вожака, уйти пришлось, не добившись ничего. Понятно, почему: услужение заезжему катилось не по той колее. Ведь в иных случаях от лица комсомольского сообщества презентовались вещи и не столь скромные, как шахматы.
Возникал вопрос: могла ли элита вообще вести себя как-то иначе, не трафаретно-служебно, не корыстно, а более достойно, не оскорбительно, что ли? Ответ повисал в воздухе.
Нормативы исходили из убеждений быть выше положением любой ценой, творить только своё убежище. Довлела мертвящая аппаратная хватка. Отсюда недалеко было до серьёзных коллизий.
Какое счастье могли испытывать люди, рьяно служившие упадавшему строю? Пусть не покажется странным, для чего надо об этом спрашивать. Мало кто из них, даже перейдя в другое состояние жизни общества и даже в нём преуспев, вряд ли не вправе был считать себя потерпевшими фиаско, полное крушение своих былых устремлений, надежд, амбиций, всего, что могли в себя включать прежний образ жизни и её осознание. Я говорю о том, как им должно быть обидно и горько за те многие их действия и годы, которые оказались вне глубокого личностного, персонифицированного осмысления. Той формы осознания себя в мире, где даже на уровне примитивных цивилизаций не исключались видения драмы, а то и трагедии.
Кто таким людям судья, и способны ли они судить самих себя, в полной мере ощутить свой крах?
Когда ещё не было магнитол и магнитофонов, страна, издавна любившая петь, охотно пела не только на сценах и в квартирах, но и в людных общественных местах. И не одни народные мелодии. Сюда вторгалась и квазипатриотствующая, пропартийная тема. Едучи однажды в электричке, я оказался слушателем такого открытого исполнения двух знакомых мне номенклатурщиков – секретаря фабкома и директора при том же предприятии. Оба уже далеко не молодые, они, распевшись «для себя», в полные неслабые голоса тянули куплеты очередной мелодии, за которыми следовал рефрен:
Комиссары, комиссары, комиссары,
славлю вас, пою о вас!
Можно было поразиться их бездумному воодушевлению, какой-то неестественной радости от их собственных певческих усилий. И в голосах, и на лицах замечалось довольство впечатлением, производимым на вагонную публику. В тот момент что-то, однако, витало в воздухе, не совместимое с оголтелой патетикой. Люди скрытно воспринимали фальшь на том месте, где дуэт с каким-то жёстким усилием удерживал себя в сомнительном репертуаре, удовлетворяясь тем, что «это» не запрещено и всячески одобряется «наверху». Не оно ли, допускаемое в погибель, воспевалось и восславлялось, будучи упрятанным в символы в то время уже далеко отошедшей в историю революции? Могли исполнители знать истинную цену устроенному эффекту? Почему же нет, если это было дано обычным слушателям. Но в эту оценку не входили восприятия иного плана, кроме одного – официального. Иначе бы всё тут рассыпалось…
Возвращаясь в ту их эпоху, можно удивиться, как мало она исследована «изнутри», в своей извращённой сути. Ни одного слова, ни одной строчки не сказано и не написано пока о полных печали судьбах многих секретарей-женщин. На вершинах партийных аппаратов им доверяли главным образом функции идеологов и стражей нравственности. Надо ли подчёркивать, как при этом искажалась и портилась женская личная жизнь. Уход в аппаратную скорлупу требовал цепляний за блага, за должность. Всё мешавшее этому отвергалось и было скреплено узким догматом. Туда никому постороннему входа не было. Только малая часть женщин, будучи партийными секретарями, обзаводилась семьями или же позволяла тайные интимные отношения с противоположным полом. Партийных функционерок мужчины боялись и избегали, заранее зная или чувствуя интуитивно, какие критерии становятся для них предпочтительными на партийной стезе. И от доброй, ласковой женщины партия требовала только безоглядного служения. В тех же рамках и в том же объёме, как и для всех, принявших источавшую душу коммунистическую аскезу. Это впрямую обрекало на недоступность, на незамужество, на мучительную половую воздержанность. Так они, бедняги, и тащились по жизни, всё дальше погружаясь в замкнутость и в одиночество.
Попутно ещё замечу: по-своему отстраняя женщин от мужчин, а, значит, и от личного счастья, партия имела, конечно, свой негласный умысел. Так ею решалась задача поддержания дисциплины и сохранения «чистоты» в её женских рядах.
Нечасто видясь теперь друг с другом, бывшие соратники не спешат с оценками своего участия в испорченном прошлом. Перво-наперво им интересно, какова у кого из них пенсия. По незнанию о том же сходу, почти азартно спрашивают тех, кто мог им казаться «своим». Любопытно, не правда ли? Это стало мерилом их успеха, значение которого так и не пересмотрено. Им уютнее от сознания внушительности размеров своего анклава. Для присчёта годятся и посторонние, хоть бы кто. Чем пособия и другие блага больше, тем,