осознать то, что замечалось в нём гадкого и неприемлемого другими?
Теофила, возможно, оговаривали, выпячивая в нём манеру едва ли не куражиться над людьми, для него чем-то вызывающими неприязнь, и – тем самым указывая на будто бы постоянно тлевшее в нём чувство мести за своё не вполне пристойное появление на свет и за невозможность всецело принять условия жизни другого, небедного сословия, достойного, как могло выходить из его размышлений над ним, быть глубоко презираемым за его спесь и явные мерзостные пороки.
Но, однако же, – никак нельзя было не доверять и – сообщённому Аней.
Она рассказывала так искренно, просто из нежелания скрытничать перед поэтом; для него, как она имела основания думать и даже говорила об этом, тут могло быть нечто очень важное и значительное, – и в таком случае ей не имело ровным счётом никакой выгоды принижать у несчастного сводного братца его личностное.
«Возможно, – медленно перебирал поэт свои мысли, возникавшие по данному поводу, – несправедлив по отношению к Филу и я, поторопившийся по-своему резко отреагировать на двойственное и несуразное в нём. Разве он в состоянии был избежать влияний хотя бы тех самых обстоятельств, какими отягощаюсь и недоволен я сам? Мы так трафаретно пошлы в своих симпатиях и ненависти, что предпочитаем осознавать их в себе только по отдельности и даже не допускаем мысли, когда в ком-нибудь они оказываются в слитном, совмещённом виде…»
Приняв книгу от слуги, он теперь держал её, не выпуская из рук, и рад был вспомнить, как, глядя в неё, плакал над прочитанным, тронутый запечатлёнными на страницах событиями и мыслями. Ему казалось недопустимым предположить, будто бы Фил играл на своих горестях и злосчастьях, словно бы взявшийся за перо просто так, от нечего делать и не знавший, о чём бы ему хотелось поведать, как то случается едва ли не у большинства писак столичного пошиба.
Нет, изложенное в повести правдиво и в точности соответствовало тому, в чём видел необходимость разобраться и он, стихотворец, часто путешествующий в поисках кредиторов. Содержание прочитанного ко многому обязывает и его, с его склонностью с целью создания поэтических образов приподнимать существующее. «Такая работа не вредна и даже необходима, – говорил он самому себе, – плохо, однако, то, что стало почти правилом приподнимать имеющееся перед глазами, а тем более – в душе, недостаточно его обмысливая; значит и результат может быть и бывает соответствующим: он лишается красок правдоподобия, с чем не считаться не пристало даже особо умудрённому…»
Уже неприемлемыми казались ему контуры отдельных, витавших в нём образов.
Как ему следует запечатлеть в тексте, к примеру, черты встреченной им по дороге личности главаря разбойников? К какой правде тут апеллировать? Кто он, по-настоящему, этот человек, если в нём уже «сидит» бунтарство, но в то же время он не разрывает и с условностями той сословной среды, из которой бежит?
А в каких бы красках нужно представить читателю беглого Акима, изувеченного медведем и уже наверняка умершего, в чём теперь и он, держатель сословной чести, готов был признать существенную долю своей вины, пусть хотя бы и – косвенной?
Чем измерить тревоги, надежды, муки, оставшиеся для страдальца, скорее, неосознанными?
Без уяснения столь важных вещей невозможно видеть в нём не только беглого солдата или только рекрута, но и просто человека из низов, как порабощённого – в его конкретности; в этом случае пишущим просто не до него, – они отвернутся от его истерзанной, горькой судьбы как ни для кого не представляющей интереса.
Сколько наберётся такого вокруг!
Поэзия опирается лишь на крохи того, что имеется. Существующее в большей части уходит в прошлое, не затронутое творчеством, не высвеченное в нём…
«Не очевидно ли, что и я бреду по той же сомнительной колее? Могу ли при том совершать поступки, какие я желал бы иметь на своём счету уже как совершённые, но – мне они не даются, а без них – я должен признать своё ничтожество?..»
Хотя такие мысли и были тяжелы, но Алекс не чувствовал больше той изнуряющей подавленности, какая накатывала на него сразу по выявлении им предательства Мэрта. Как-никак, намеченная поездка уже заканчивалась, и не произошло в ней ничего такого, что можно бы отнести к исключительному, сверхнеобычному. Ну там предательство, ограбление. Разве хотя и не так чтобы часто они не приходят к нам, к каждому?
И всё вокруг становилось теперь для него близким и приятным: запоздалое солнечное тепло грело ровно и как будто вдоволь; не оторвать глаз от огневой багряной окраски лиственных лесов, подступающих к дороге то ли сплошною стеной, то ли разбросанных по разным частям ландшафта в виде рощ и прозрачных колков; изумительна разреженная голубизна осеннего неба – оно словно бы наделено какою-то одушевлённою чувственностью, пробуждая светлое в воображении и рассудке; в такт пению поддужного колокольчика и езде всей упряжки плывут невысоко наверху, никуда не спеша, угадывающие приближение холодов светлые облака; явно интересуясь бредущими лошадьми и фурою, пролетит низко над ними некая птица, а то и не одна, или же прямо на дороге вдруг окажется и на мгновенье застынет в недоумении торопливая, беззащитная зверюшка; роскошны и просты открытые, сильно побуревшие пространства с ровными гладкими возвышенностями, с оврагами или небольшими речушками у их оснований, к которым лепятся редкие в этих местах, малолюдные поселения; оттуда или только эхом доносятся блуждающие дребезжащие, не имеющие силы взвоны мелких церковных колоколов из тонкой и дешёвой меди.
Впитывая в себя эту щедроту, нельзя не задумываться о лучшем и не лелеять надежды быть совершеннее и мудрее, чем ты был раньше, по крайней мере до этих минут ласкового и какого-то блаженного умиротворения, – хочется их продлить возможно дольше.
Будучи литератором, умевшим глубоко постигать изысканное в естественном, Алекс жадно, почти с восторгом принимал прибавления окружавшей его красоты, наслаждался ею; под её влиянием приходили к нему покой и ровное расположение духа; избытки чувственного в нём готовы были воспламениться и выплеснуться возвышенным, поэтическим, прощающим…
Собственно, в чём он мог упрекнуть Мэрта? Дружба дружбой, но есть ведь и понятие служебной тайны.
Ей находилось место и в исполнении его бывшим близким другом должности министерского порученца, и он, поэт, кажется, ни разу не был к нему в претензии на этот счёт.
С какой стати претензии должны быть по отношению к обязанностям, какие у офицера могли возникать при использовании его опыта в сфере жандармерии, тем более, что это подразделение, с его тайными полевыми командами, числилось как составная часть тогдашнего военного ведомства, полностью