с пола Алексом после сна. Теперь они лежали на сиденье около Никиты; он бережно к ним притрагивался и за неимением саквояжа намерен был уложить их в засумок позади сиденья, но, обернувшись и трогая это место, вдруг издал звук удивления, какого теперь ожидать не приходилось. В руке он подносил барину книгу, знакомую уже обоим.
Алекс торопливо развернул переднюю обложку.
Там была записка Ани, а под нею «красненькая» – ассигнация красного цвета, которым обозначалось её достоинство: десять рублей.
Нельзя было сомневаться: волею случая под корешком издания оказались совмещены важнейшие для ограбленного и остававшиеся для него не раскрытыми подробности в действиях и в соображениях Андрея. Недосказанность Ани в её прощальной записке воспринята братом, скорее, как мало о чём ему сообщавшая, кроме разве того, что тут говорилось о безмерной сестриной влюблённости, возникшей из её пристрастия к поэтическому творчеству человека, появившегося перед нею в глуши и в обстановке происходивших и пугавших её событий. Впрочем, такая причина хотя и могла считаться объясняющей записку в достаточной полноте, но не исключалось, что брат имел сведения и о мотивации проезда поэта к монастырю и от него или даже о решении Ани уйти в монахини, причём – от неё самой, но, разумеется, тайно переданной через кого-то.
Достоверное уяснение поступка Ани, будет для брата, как можно было предполагать, ещё одним серьёзнейшим поводом испытать огорчение из-за его виновности в столь многих неприятностях, доставленных им всему семейству Лемовских.
На нём они лягут тяжёлою ношею, побуждая его быстрее перейти к осуществлению зревших в нём устремлений покинуть сообщество разбойников и бежать за границу или, наоборот, урезать их, эти устремления, до крайности, оставшись в здешних лесах и покорно принимая возможные роковые удары судьбы, сгоряча выбранной им самим.
Что же до денежной купюры, подложенной под записку, то ею, вероятно, должно было выражаться некое сословное почтение Аниного брата к талантливому и признанному поэту, с которым он имел уже случай встречаться, ехать в одной карете и даже говорить с ним, и теперь в вежливой форме заочно приносил ему извинения за доставленные неприятности.
Десятирублёвое номинальное достоинство ассигнации, из-за её обесценивания равное всего нескольким рублям серебром, хотя и составляло только малую часть отнятого у проезжего, но всё же это была весомая уступка, так как при её скромном расходовании и, даже рассчитывая лишь на неё, ею вполне можно было обойтись, по крайней мере, до выезда на губернский тракт, где на ближайшем постоялом дворе обобранный мог встретить знакомых или даже вовсе не знакомых ему людей своего сословия и обратиться к ним за неотложной помощью. Взаимовыручка такого свойства была обязательной как норма кодекса породной чести, и она строго соблюдалась щепетильными дворянами в дорожных условиях.
Жест Андрея в любом случае недооценивать было нельзя, и поэт, с удовлетворением принимая вложенный в него смысл, в который уже раз признавал за главарём разбойников его умение быть настолько предупредительным и даже тактичным, что это как бы возвышало его над ним, его жертвой, побуждая воздать ему должное.
Тут приходилось также считаться и с тем, что лишь ввиду прямых соприкосновений поэта с Андреем всё обходилось без той ярой жестокости в обращении с ним, оказавшимся во власти отвергнутых, какая могла иметь место без его, главаря, присутствия. И возвращение поэту книги – подарка Ани – опять же следовало рассматривать как повеление Андрея. Он, видать, не зря полагался на опытность бородатого, незаметно вложившего издание в засумок, а не бросившего его в карету небрежно, абы как, когда оно могло бы вырониться оттуда при её движении или же от тряски раскрылось и под порывом ветра или по какой-то другой причине из него бы выпали и оказались утерянными записка сестры и ассигнация.
Да, некая досада, особенно по части ограбления при проезде от монастыря, не исключалась, но, разумеется, речь не могла идти о каком-то его, Алекса, уведомлении властей да и вообще кого бы то ни было о его встречах с разбойниками – даже несмотря на то, что он понёс не только моральный, но и вещественный урон. И то, что он ни в каком виде и ни перед кем не проговорился о контактах с ними, по-прежнему, как и до его отъезда из Лепок, представлялось ему совершенно правильным: не раскрывая тайны, он хотя и отступал от сословной целесообразности, но в целом требование чести нарушено им не было, – чести уже, разумеется, не в том зауженном и выспреннем содержании, какой она была у дворян и исподволь портила их, а – другой, в её высшем смысле, выражающей меру подлинного человеческого достоинства в любом и в каждом.
Правда, оставалась-таки горечь от сознания того, что поступок, который казался ему необходимым и мог бы служить в очищение его беспокойной и укоряющей его совести, осуществить не удалось.
Горечь тут имела для него то значение, что поступок, способный, как ему казалось, устранить обузу, усложнявшую восприятие им неровностей окружающего мира и как бы ускользавший от него на всех участках этой дороги в Лепки и оттуда, – где он как-то по-особенному был востребован поэтом, – что называется, не давался ему и раньше, возможно, раньше всегда, на протяжении всей его жизни.
С этим фатальным обстоятельством ему следовало, конечно, примириться, но только нехотя, заставляя себя, сжав зубы, поскольку оно захватывало его и влияло на него, будучи квинтэссенцией господского бытия дворянской эпохи, в которой он, испытав её опалы, остро ощущал себя несвободным, не своим для неё, отстранённым, чуть ли не изгоем, лишённым всякой возможности или даже права поступать так, как бы он хотел, считал нужным и полезным, притом – не огрязняя своей основательно утомлённой совести.
Снова он вынуждался углубляться в ту вязкую стихию постоянно возникавших в нём состояний неудовлетворённости собою, когда анализ мыслей и всей его деятельности подводил его к резкой переоценке сущности своего предназначения.
Алекс не мог бы устранить из своей памяти того сложного и заставлявшего её метаться в некоем угнетении и в растерянности, что было у него связано с прочтением книги Антонова.
Рассказанное Аней об авторе хотя и скучной, но по-своему весьма увлекательной и трогательной повести заставляло думать о том, насколько творчество, его содержание и достоинства часто оказываются не соответствующими личным задаткам пишущего, его жизненным принципам. Создавший текст – был ли он по-настоящему талантлив, как сумевший запечатлеть свои чувства и переживания в таком виде, когда они созвучны мыслям и чувствам многих читателей, пусть это сделано и при содействии другого человека?
Дано ли было ему