IX. «Что знаем, Господи! В веках горим…»
Что знаем, Господи! В веках горим,
в веках Твоих — надеждой и гордыней,
скорбим ли о небесной благостыне,
иль вожделеем к дочерям земным.
Что свято? Что соблазн? Неизъясним
двужалый взор праматери-богини.
Кощунствуем, ревнуя о святыне,
молясь Тебе, кумир животворим.
Буонаротт! В часовне Ватикана —
языческий Олимп. Да Винчи, маг!
Креститель твой — женоподобный Вакх.
На ложе нег Данаю Тициана
ласкает Зевс…А там — Голгофа, мрак,
и кровью жертвенной точится рана.
X. «И кровью жертвенной точится рана…»
И кровью жертвенной точится рана
за всех, за вся… И кровь любви — на нас,
услышавших о Сыне отчий глас
на берегу песчаном Иордана.
Дух-голубь над купелью Иоанна,
судеб земных передрассветный час.
Века, века… И день давно погас.
Забрезжится ли вновь? Гряди, осанна!
И вдруг органа гром. Победный гимн
гремит, растет, расторгнуть своды хочет…
Вот рухнули: пророчеством благим
труба архангела с небес грохочет.
И голос: «Pax vobiscum», — пробормочет.
Я чуда жду, заблудший пилигрим.
XI. «Я чуда жду, заблудший пилигрим…»
Я чуда жду, заблудший пилигрим.
И древние обряды литургии,
все те же от времен Александрии,
текут медлительно. Я внемлю им,
и вижу: холм и три креста над ним,
уснули воины, у ног Мессии
простерты неутешные Марии,
поодаль — осторожный Никодим.
И слышу, вопль из далей Ханаана
воззвал к Тому, Чье царство искони:
Или! Или Лама савахфани!
Мне страшно. Тмится солнце… Вспыхнув рдяно,
померкли вдруг лампадные огни
в туманах ладана, в грозе органа.
XII. «В тумане ладана, в грозе органа…»
В тумане ладана, в грозе органа
чредой плывут видения времен:
волхвы, апостолы, Пилат, Нерон,
последний жрец над прахом Юлиана.
Сбылось! Земля тиарой осияна,
превыше царств Петра вознесся трон,
и рыцари спешат, за сонмом сонм,
на клик христолюбивого тирана.
«В Иерусалим!» И рати слышат клик.
Вот ринулись на воинов Корана
и грабят Цареград Юстиниана.
Пиры неправедных, закон владык,
и торг, и блуд в кумирнях базилик…
Сомкнулся круг священного обмана.
XIII. «Сомкнулся круг священного обмана…»
Сомкнулся круг священного обмана.
Уж не стою ли посреди руин
державы вознесенной до вершин
и рухнувшей? Сомкнулся? Или рано?
Кто скажет? Там — в моленной, у фонтана
в саду своем разросшемся, один,
торжественной неволи властелин,
безмолвствует затворник Ватикана.
Осиротел Твой Дом и стал чужим,
в забвении — таинственней и строже.
И кажется: Твои глаголы, Боже,
из уст священника не к нам, живым,
Но мертвые Тебя не слышат тоже…
Распятый Иисус… Державный Рим!
XIV. «Распятый Иисус… Державный Рим!..»
Распятый Иисус… Державный Рим!
Скрижали битв и шелест голубиный,
боголюбви гласящие глубины,
зломудрие богоотступных схим!
Враги, народы — вихрем грозовым:
норман и мавр, монгольские лавины,
гуситы, альбигойцы, гибеллины,
все, попранные посохом твоим.
Бред шабашей и огненный Лойола,
суд милости — костры средь площадей,
и в пламени костра Савонарола…
Все сгинуло. Все сгинет. Казни сей
что избежит? О, Матерь всех скорбей,
молюсь изгнанником в дверях костёла.
XV. «Молюсь изгнанником в дверях костёла…»
Молюсь изгнанником в дверях костёла.
Величий дым… И мудрость и тщета.
На всём, над всем над всеми тень креста.
В родной земле и холодно, и голо.
Иль человек лишь прихоть произвола,
и все, чему названье красота, —
неверия и веры слепота
в даль запредельную святого дола?
Что знаем, Господи! В веках горим
и кровью жертвенной точится рана.
Я чуда жду, заблудший пилигрим.
В тумане ладана, в грозе органа
сомкнулся круг священного обмана.
Распятый Иисус… Державный Рим!
Прага — Париж. 1922–1926
Март Веньяминовне Абельман
На веницейском кладбище когда-то
прочел я надпись: — Здесь почиет прах
Лукреции и Гвидо, в небесах
соедини! Господь, любивших свято.
«Любовь, синьоре! — пояснил монах.
— Жил Гвидо вольной птицей, да она-то
была за герцогом ди Сан-Донато.
Их тайну выдало письмо. В сердцах
обоих заточил супруг: был зорок
ревнивый герцог и душой кремень.
А умерли они, спустя лет сорок,
хоть жили врозь, да чудом — в тот же день».
Монах умолк. И набегала тень…
И древний ночь договорила морок.
Мадонна! Сон приснился мне чудесный:
как будто, по пути, я встретил вас
близ Santa Carita. Был утра час,
с дуэньей ты к обедне шла воскресной.
Я — следом. Дверь — и с живостью прелестной
ты обернулась… Синий омут глаз
волшебно вспыхнул… Вспыхнул и погас,
но озарил миры зарей небесной!
Ах, этот взор (простишь ли ты мечте
художника и дерзости невольной?)
запечатлел я кистью на холсте:
да светится, в нетленной красоте,
безгрешный лик Владычицы Престольной
моей тоской и страстью богомольной…
О, сон обетованный, повторись!
Пред образом твоим клоню колена,
молюсь Единственной, над миром тлена
боготворю таинственную высь.
В одной мольбе слова мои слились,
и не уйти от сладостного плена, —
Лаура, лебедь райская, Елена,
виденье вожделенное, продлись!
Как льды вершин, я знаю, знаю — латы
любви твоей… Но зноен Аполлон,
лучи его разящие — закон,
лобзанья огненного бога святы.
Явись, явись! В то утро не лгала ты…
О, повторись, обетованный сон!
Опять молчишь, надменная синьора?
Иль сердце без ответа на призыв?
Или забыла сон? Иль, не забыв,
раскаялась в короткой вспышке взора?
Нет, не ропщу! В любви я терпелив,
не отдаюсь отчаянью так скоро…
Но ты молчишь. Больнее нет позора,
чем эта казнь за пламенный порыв!
Не знатен я. Копье свое, как жало,
врагу мой пращур не вонзал в забрало,
но солнце любящих в моей крови.
Я беден. Пусть! Ничтожным не зови
того, кому сокровищ Бога мало
за тень, земную тень твоей любви.
Ты прав, Мессир! Любовь — как полдень жаркий.
Признаюсь ли? От солнечных лучей
растаял лед… И прожурчал ручей,
ручей души на языке Петрарки:
«О, горе мне смиренной! Слишком ярки
сверканья Феба, страшен зной речей —
мне, в сумраке довременных ночей
внимавшей лепету дремучей Парки…
Дай вновь уснуть измученной рабе
Всевышнего! На что она тебе?
Обманет сон. Неволя жизни — пытка.
И дни мои, и слезы о судьбе,
за каплей капля на пергамент свитка —
что жемчуга разорванная нитка».
В немой дали небесных узорочий
Творец качает мира колыбель,
сквозь тьму, огонь и звездную метель —
одна любовь у богоносной ночи.
Туда — и дальше, к берегам земель,
где тишина блаженный рай пророчит
и Матерь Древняя во сне бормочет,
разматывая вечную кудель!
Туда — в Эдем любви, за грань вселенной,
где веет Дух, начало всех начал,
и нас венцом бессмертья увенчал
Энтелехии свет неизреченный, —
где купиной звезды благословенной
светильник наш вовеки просиял!
Хвала певцу! Рассудок ослеплен
сияньями божественного лона,
и поклянусь я мудростью Платона:
всемудры Аристотель и Платон!
Ах, царственна любви твоей корона
звездоубранная, и вознесен
в селенья горние наш… грешный сон,
так близко от церковного амвона…
И все ж боюсь, — открыться ли шутя? —
что, на земле о неземном грустя,
я изменить могу бесплотной яви,
что грусть моя не о надзвездной славе,
что все-таки я женщина, хотя…
быть женщиной, как будто, и не вправе.
Ленивый плеск, серебряная тишь,
дома — как сны, и отражают коды
повисшие над ними переходы
и вырезы остроконечных ниш.
И кажется, что это длится годы…
Скользит луна по черепицам крыш.
И где-то песнь, и водяная мышь,
как тень, шмыгнет под мраморные своды.
У пристани заветной не спеша
в кольцо я продеваю цепь. Гондола
покачиваясь дремлет, — чуть дыша
прислушиваюсь: вот, как вздох Эола,
прошелестит в окне ее виола…
И в ожиданье падает душа.
В окно — жасмины купой озаренной,
ни звука из серебряной тиши.
Каналы пусты… Ночь! — как хороши
узоры вод и месяц отраженный.
Ночь! Я безумствую. Нет сил влюбленной,
изнемогающей унять души…
Эвтетрпа милая, ко мне спеши,
дай сердце выплакать виоле сонной!
Ах, все, что не сказала б никому,
ночь! — говорю без слов ему, во тьму,
в мерцающую тишину лагуны,
и думаю, перебирая струны:
вон там, у пристани, любовник юный
внимает, ночь! — безумью моему…
Не может море укротить прилива,
унять не может сердце страстных мук.
На берега нахлынут волны вдруг.
Ты слышишь? — пенятся, кипят бурливо…
Судьба зовет, последний чертит круг,
и ждать нельзя: любовь нетерпелива
и только безрассудная — счастлива.
Прочь из Венеции! Со мной, на юг!
Там, где-нибудь в заброшенном виллино,
среди олив родного мне Урбино
забыв твой герб и герцогский венец,
тебе отдам всю душу наконец, —
одной тебе: и кисти, и резец…
И райской будет нам земля долиной.
Доверимся созвездьям зодиака:
перед постом, к восходу «Рыб», ночной
у Дожа пир. Толпа зальет волной
Пьяцетту… Жди условленного знака!
С ватагой ряженых в чертог со мной
войдет паяц. Шутник и забияка —
приятель мой: где он, уж там и драка.
Тогда — ко мне! Из двери потайной
направо, вниз, среди переполоха
вельмож и слуг. С меня бери пример:
вперед, смелей — сквозь толпы скоморохов,
гитан, волхвов, чертей и баядер!..
Гондола будет ждать у Моста Вздохов —
без фонаря, и в маске гондольер.
Ах, Гвидо, Гвидо, это ль искупленье?
Коснулся уст божественный потир
и расплескался весь. И рухнул мир.
Мы — под обломками, и нет спасенья.
Он знал, суровый муж, готовил мщенье…
И только вышла я, покинув пир,
смотрю — за мной, проворной тенью, сбир!
Письмо! Была подкуплена дуэнья.
А дальше? Милый! За тебя мой страх,
всю ночь бессонную брожу в слезах:
Совета Десяти не шутят слуги…
Где ты? Спасен? Далеко ли? На юге?
Иль — пойман, здесь, под сводами, в цепях —
томишься о потерянной подруге?
Послание твое слуга донес, —
вручить ответ поклялся он… О, Боже!
Я жив еще! Но стали дни похожи
на темный бред, вся жизнь — как чаша слез.
А впереди застенок и допрос:
суд короток у веницейских дожей…
Изгнанье? Нет. Уйду в обитель тоже —
туда, в приют, где я младенцем рос.
Бесцельно все в потоке мира шумном.
Что дар мой без тебя? — унынье, гнет.
Туда, к святым отцам — один исход!
В монастыре я дружен был с игумном.
Он милостив: тоску мою поймет,
узнав тебя — не назовет безумным.
Заутра я для мира умираю.
Часы, как молот, бьют. B монастыре
одна не сплю и плачу… На заре
я принимаю постриг: дух вверяю
и тело Господу. Любя, сгораю
раскаянно на медленном костре, —
как дым кадильный, возношусь горе,
забыв о счастья, неугодном раю.
И ты забудь! Не мучь души. Вернуть
надежд обманутых не в нашей воле.
На боль осуждены мы здесь, доколе
накажет Бог… Молись! Когда-нибудь
позволит Он и нам уснуть — уснуть
и никогда не разлучаться боле.
Рука дрожит, глаза мои слабы
и память омрачается затменьями.
Былое смутно и томит виденьями,
а в кельях ждут отшельничьи гробы…
Но тень твою, возлюбленной рабы
Всевышнего, зову я песнопеньями,
и кажутся года разлуки звеньями
связавшей нас таинственно судьбы.
Звезда любви все ближе, все огромнее,
любви вселенской тайная звезда—
На небесах тебя, земную, вспомню я,
и ты со мной пребудешь навсегда.
Представ Творцу, воскликну: Amor omnia!
И ты, небесная, ответишь: да.
Ржевница. 1923.