Ваше увлечение молодой «силой», как и можно было предвидеть, окончилось… А что может быть хуже строптивой и непонятной ученицы?!
Но и я права, если возмущаюсь столь невероятным, нелепым концом нашей встречи, которая была поистине прекрасна своей неожиданностью и искренностью.
Я хотела Вам написать тотчас же после нашего последнего бестолкового свидания – что-то огненное, необузданное, да, слава Богу, вспомнила, что модернисты – люди выдержанные, убийственно-хладнокровные, так сказать, и каждое свое писаное слово ценят на вес золота. Ведь молила же я Бальмонта об ответе, а он похваливал мою книгу про себя, да преспокойно помалкивал! Нет, очевидно, моему злополучию в литературных сближениях еще не суждено кончиться. А сейчас мне это кажется особенно досадным, сейчас, когда вокруг меня всё зелено, золото, молодо, когда меня обняла, закачала, закружила северная весна – сладостная услада… <…>
Теперь серьезно. Жизнь моя последнее время была полна целиком – Вашим неожиданным сочувствием, благословенным вмешательством! Сколько мне грезилось, думалось… Нет предела моей наивности: я ведь и впрямь подумала, что нашла друга по искусству!
Или это вправду так?..
Любовь СтолицаИли Вы потеряли адрес? Так вот Вам он:
Г. Богородск Моск<овской> губ<ернии>. Лавка Камзолова. Имение Ершова «Стрелица». Можно в Москву.
Мне так ценно Ваше мнение, что, не зная, по-прежнему ли Вы желаете иметь мои произведения, посылаю последние стихи, где я попыталась вернуться к лирике.[28]
В посланных Волошину подборках новых стихов поражает их масштабность: циклы песен на фольклорные темы, героические античные образы, использование гекзаметра.
Письмо-отзыв Волошина неизвестно. Из следующего письма Столицы видно, что его ответ был суровым, но продиктованным заботой о ней – желанием предостеречь от ложного, искусственного, поддельного. Предчувствия не обманули Столицу: ее поэзия оказалась чужда Волошину, как, впрочем, и большинству критиков-модернистов. Поэтесса предпринимает попытку защитить свой путь в искусстве и свое творчество.
19 8 09 г.
Стрелица
VIII
2 часа ночи
Я отвечаю Вам тотчас же, т. к. боюсь, что после не соберусь этого так легко сделать и подам повод думать, что я обиделась (?!). Наоборот, очень благодарна Вам за письмо, п<отому> ч<то> оно глубоко заботливо. Пишу же, однако, единственно из-за того, что люблю правду, а Ваша «неприятная правда» – все-таки неправда, хотя и искренняя. Других же причин писать (кроме еще выставленной в начале) у меня, конечно, быть не могло: беспокоить Вас безобразной литературой и нелепыми «разговорами» поистине невежливо. Поэтому простите.
Представьте только, что это Вас упрекают в малой любви и скупых жертвах искусству, что это Вам ставят на вид беззастенчивое самоупражнение его священными реликвиями – и Вы признаете, что не всегда возможно молчание даже для поэта «под сомнением».
Вы говорите, что 1) «только то Вы сможете воплотить в слове, от осуществления чего откажетесь в жизни», что «истинная литература – монастырь» и что «надо променять жизнь на литературу».
Но представьте себе – это именно так и есть. Что у меня нет никакой иной жизни, кроме жизни стихов и в стихах. Что то «одиночество», та благодетельная замкнутость, которые Вы мне советуете – исключительный удел мой в продолжение 2-х, 3-х лет, т. е. тех лет, которыми связана я с творчеством. Вы, наконец, совершенно ошибаетесь, предполагая, что мне есть на что «расплескиваться». Увы! В моем существовании не было ни Петербурга, ни Парижа. Несколько выездов в «Золотое Руно», от которых потом я отказалась, не приняв так же Вашей хорошо сделанной литературы, как Вы не приняли моей плохой. Согласитесь, это не совсем дисгармонировало с «настоящим» непосредственным существом варварки, особливо принимая во внимание печальную участь остаться одной.
Теперь зато моя жизнь, вероятно, очень похожа на Вашу. (Мысли и книги, книги и стихи). Вся разница только в том, что Вы – символист и живете в крымском имении, а я – реалистка и живу в русской деревне. Но я думаю, что именно вследствие этой разницы мне нужна иная среда не самоуглубления, а наблюдения, – т. е. жизнь. Поэтому, коль скоро это нужно для литературы, я отвергаю жизнь.
…Всё мое мучение последних месяцев – это как раз поиски взаимности.
Да и что значит вносить жизнь в литературу? Они нераздельно слиты (для творца), как цифра 8. Разграничишь, будет 2 нуля.
Вы говорите, что 2) я свою женственность не жертвую слову, а напротив, слово хочу превратить в одно из украшений, что мои стихи – варварский убор. «Пусть Ваша женская сила целиком уйдет в поэзию», – советуете Вы.
Разумеется, Вы не поверите, если я скажу, что меньше всех дорожу «показной женственностью», но что, правда, облекаюсь в нее, как в платье, когда приходится быть в гостиной, а не в лесу. Что же касается кокетничанья стихами – то вы прекрасно знаете моих неуклюжих, но бесконечно невинных в этом отношении «Периклов» и «Афин». Относительно же моих последних «стекляшек» замечу только, что в них действительно дурно то, от чего я не успела отделаться, как от личного, т. е. лирика XX века.
Но Вы, может быть, не забыли, что моя мечта – это уйти целиком в эпос, в безымянную старинную песню (лад которой я сейчас изучаю), где я, не жалеючи, исчезну совсем как «женщина», а буду просто голосистой запевалой. Но Вы, помнится, бранили меня и за тяготение к эпосу.
Почему же у меня в таком случае «плохая литература»? Именно от недостатка жизненных токов извне, отчего их избытки внутри необузданно, несдержанно (кстати, говоря о сдержанности, я подразумевала ее в человеческих отношениях, а не в творческом состоянии) выливаются в стихах. И еще оттого, что мне приходится быть самоучкой и делать непростительные ошибки там, где Гумилевы и Диски <так! следует «Диксы». – Л.Д.>, счастливые! не сделают.
У книг я училась – и со вредом для себя. Мне надо только одно: свободное, постоянное, доброхотное общение с поэтами. Но товарищи мои еще, очевидно, не родились, а учители?
Разве могут они по-эллински быть терпеливы и любовны до конца?
Мне кажется еще, что Вы не могли отрешиться от известного своего шаблона суждений, встретившись со мной. Вы составили свое мнение по мелочам, словно строили геометрическую фигуру по точкам. Но ведь круг – простейшая фигура составляется из бесконечного числа сторон – точек! Но ведь Вы имели дело не со сложным, но подобным другим поэтам Вашей школы!
Я – очень проста, неучена и потому озадачила Вас наружной дисгармонией. Это была уступка Вам же, необходимая для первого сближения, и которая в будущем, конечно, не понадобилась бы. Сознаюсь, я старалась приспособиться к Вам, и это мне казалось плохим и неловким, как и Вам. Но было ли бы лучше, если бы случилось иначе?
Ведь тогда пришлось бы приспосабливаться Вам ко мне! Вам бы пришлось найти меня в подлинном русском (простите за вульгаризм!) просторе, где и я – подлинная, Вам пришлось бы убедиться, что «вынашивание внутри себя» совсем уж не так нужно для моего искусства, как коренная связь с первобытной природой и славянским бытом, как насущная правда религии дикаря. Поверьте, всё это только оттого стало так безвкусно-идейным, варварски-кощунственным, что так кричит культурное большинство. Придут и иные времена, будут и иные песни, и иное отношение к задачам творчества. Ведь не последнее же слово – великолепный парадокс декадентов!
Но ведь и к Вашей литературе не идут Ваши русые кудри и простое лицо Садко, как к моей локоны a la Сомов и кокетство!
Конечно, теперь обидитесь Вы, и я наперед сознаюсь, что сказала неправду, хотя она, вероятно, не менее добра и искрення, чем Ваша.
Может быть, Вы все-таки думаете, что я обиделась, хотя и не сразу, и не совсем?
Во всяком случае, я в первый раз сказала Вам, что должна была.
Любовь Столица
Говорить «до свиданья», согласитесь, мне теперь не слишком-то удобно, хотя я его хочу, больше чем когда.[29]
Невозможно переоценить значение этого документа для понимания личности и творческих задач поэтессы.
Печатный отзыв Волошина о «Раине» был великодушным и обнадеживающим: «Книга Любови Столицы “Раиня” несла в себе очень серьезные обещания. Многое в ней очаровывало своей свежестью и подлинностью. Ее новая обещанная книга “Лада” покажет, справедливы ли были эти надежды».[30]
Второй сборник стихов Столицы «Лада» (1912) вслед за «Раиней» развивал тему «мировой девичьей души» от ее буйной (в значении изобильной) красоты и силы до конкретного воплощения в образах и типах русской женщины. Подобно художнику, поэтесса выбирает жанр, разрабатывает композицию стихотворения-картины и живописует намеченные темы и образы. Вероятно, особая художественность поэтического таланта Столицы была связана не просто с любовью к живописи, но и с наличием художественного дарования. Возможно также влияние на нее брата-художника, о судьбе живописного наследия которого сведений не сохранилось. Алексей Никитич Ершов (1885–1942), окончив реальное училище, в 1904–1906 гг. учился живописи в художественном училище у Н.Ф. Холявина (Халявина, 1869–1947), затем во Франции в Академии художеств. Материальную поддержку ему в этой непродолжительной – всего полгода – поездке в Париж оказал его родственник, известный художник Константин Алексеевич Коровин.[31] По возвращении из Франции Ершов учился в художественной школе С.Ю. Жуковского. Под влиянием сестры начал писать и опубликовал несколько рассказов.[32]