Отзвуки расхождения Столицы с Брюсовым и его окружением, носившего не только личный характер, можно найти и в ее письме Андрею Белому, также посетителю редакционных собраний «Золотого Руна». Отличавшие Белого духовность и непохожесть на других поэтов подвигнули Столицу обратиться к нему за идейной поддержкой. С присущей ей открытостью и наивностью попыталась она объяснить причины своего одиночества в символистской среде.
Москва
19 21 07 г.
III
2 ч дня
Многоуважаемый Борис Николаевич!
В глубоком смущении обращаюсь я к Вам с этим письмом. Ведь я еле Вам знакома… Но сейчас, когда небо так просто и нежно раскрыло над землей голубые объятья, а в комнате, тающей в сладостных сумерках мартовских, наивно дышат – живут кроткие левкои, – душа моя преисполнена такой глубокой радости о жизни, такой уверенности в людях, что, кажется, нет ничего легче, как со всей искренностью, с улыбкой дружеской выска<за>ть другому свои мучительные сомнения и, не томясь страхом недоверчивым, ждать от него если не разъяснения, то слов приветных, ободряющих в ответ. Почему же и в этот момент, когда существо так любовно настроено, с таким трудом очищено от отравляющих соображений и тоскливых опытов прошлого, все-таки где-то далеко шевелится чудовище ложного стыда, страха, что в ответ не встретишь ни звука: равнодушие… молчание… Кажешься сама себе неловкой, старомодной мечтательницей, тщетно пытающейся разбить раковинки таких далеких – таких любимых творцов Прекрасного, которая никак не может отрешиться от воспоминаний о трогательно объединявшей школе французских романтиков или о преисполненной сердечного любопытства близости наших поэтов Пушкинской эпохи.
Правда, до сих пор все мои попытки сблизиться кончались очень плачевным образом. Но, может быть, просто это являлось результатом отсутствия внутренней связи?
Боже мой, я еще не устала радоваться розовой силе созидающей жизни и чувствую, успела почувствовать, как желанно и другим стало необходимое мне единение любовное. Предчувствие шепчет мне, что в Вас могу я найти отклик… Поэтому отброшу от себя все паутинки, успевшие облечь мою прежнюю непосредственность за этот почти год литературно-журнальных столкновений. Иду к Вам бесстрашно и серьезно, как ребенок, счастливый забвением слова «невозможное». К Вам – п<отому> ч<то> Вы совсем иной, чем те поэты, что зрела я раньше. Величие свое осияли Вы нежностью… Им доступны тайны юношей и мужей – Вы еще кроме того провидец старчества и младенчества. Вашему творчеству мало удивляться, им хочется дышать, жить, любить его без конца… Люблю его истинно, чудесно… Как саму себя.
И с каждой новой строкой, написанной Вами, всё с большей отрадой научаюсь понимать Вас. Тяжело, мучительно звучала статья в № 1 Весов[18], но радость несказанная слетела на меня, ибо душа моя откликалась, как эхо, на каждое Ваше проклятие, как струна резонировала на каждый стон. О, как я благодарю Вас, что сорвали Вы с истинно прекрасного сумбурные, вычурные нашивки, что воздели на них ловкие персты талантливых укрывателей!
Сознаюсь, будучи вдали от литературы, самоуверенно и крикливо провозглашала себя индивидуалисткой “pur sang”[19]. Восхищалась стройным, как мне казалось, созиданием современными художниками храма единого из основ индивидуализма к освобождению прекрасного человеческого духа для слияния с Божеством.
На деле, конечно, оказалось не то. Я увидала, как безумно и нелепо самообожание опьяненных собою творцов. Как розна и враждебна их деятельность, искания, идеалы. Поняла, что мое понимание индивидуализма, как выявление лучших ликов «Я» для уподобления Божественному, совершенно отлично от уродливых, маленьких выходок, доходящих до отвратительной карикатуры, выражающих своеобразное понимание этого credo всей почти литературной молодежи. Это примитивное понятие индивидуализма, как выискивания и придумывания отличий своих от других без всякой высшей цели, ужаснуло меня, ибо это великое течение, перегнанное в стихотворных колбочках самодовлеющих и безрелигиозных, к сожалению, часто талантливых сочинителей, обратилось в удушливые пары эстетства и т. д.
Куда же идти? С кем говорить? У кого учиться? Знаю один ответ: работать, читать. Но ведь жизнь трепещет, дрожит тут где-то… близко!.. И утомляет, и ужасает, и безнравственным представляется вынужденное, озлобленное одиночество. Тяжело созерцать, как злые цветы вырастают в богатой скрытыми силами любви душе, но и боишься, и закрываешь рукою другие, горячие и медовые – не нужные никому…
А голубые объятья ласкают очи мои, а там за забором дрожат, ввысь порываясь, красные и синие шары воздушные…
Откликнетесь ли Вы?
Первое свое сравнительно большое произведение посвятила я Вам – ибо благодаря Вашей III-ей жемчужной симфонии взялась я за перо. Захотите ли Вы принять этот ничтожный робкий венок?
Прочтите. Скажите свой отзыв строго-строгий. Он для меня был бы так важен!
Небо темнеет… Кончаю.
Я отвязываю свой трепещущий, ввысь рвущийся шар воздушный и пускаю безбоязненно к небесам.
Любовь Столица
P.S. Конечно, знаю, насколько ничтожна и неинтересна я в Ваших глазах. Но встречаясь с Вами еще хоть 10 лет, в З<олотом> Р<уне> и т. д., могла ли бы я Вам показаться интересной, достойной внимания?
Адрес мой:
Камер-коллежский вал против 5-ой Рогожской у<лицы> Нижегор<одской> жел<езной> дор<оги>. № 3. Любови Никитичне Столица.[20]
Безмятежный, непосредственный тон начала письма контрастирует с его содержанием, в котором звучат и неверие в выбранный путь, и горечь от крушения прежних кумиров, но в целом оно пока не свидетельствует о разрыве с символизмом. Признаваясь в любви к творчеству Белого, поэтесса правдива и искренна: поэзия и философия Белого, действительно, оказали большое влияние на ее будущее поэтическое творчество.
14 апреля 1907 г. на лекции А. Белого в Политехническом музее Н. Петровская выстрелила в Брюсова, благодаря чему их взаимоотношения получили общественную огласку. Петровская уехала для лечения за границу. Роман Столицы с Брюсовым оказался быстротечным: 7-м мая 1907 г. датируется ее прощальная записка.
Вскоре Столица, поняв «свою идейную чуждость»[21] символизму, на время отходит от московской литературной среды, пытаясь самостоятельно найти свой путь в литературе. Результатом «затворничества» стала ее первая книга стихов «Раиня» (М., 1908), не прошедшая незамеченной. Доброжелательным, хотя и не лишенным иронии, был отзыв Иннокентия Анненского, начинающийся признанием: «Любовь Столица страшна мне яркой чувственностью, осязаемостью своих видений».[22] Анненский отметил не только погрешности, но и несомненные признаки мастерства начинающей поэтессы – точность и многозначность эпитетов, соответствие темы выбранному стихотворному размеру. «Как хотите… Но если, точно, когда-нибудь женщины на Кифероне или Парнассе выстрадали своего бога, своего Вакха… а это был исконно их женский бог, жрецами потом от них лишь отобранный… то в этой толпе женщин хоть раз была и Любовь Столица, или… под луною нет справедливости»[23], – заключал Анненский, причисляя поэтессу к вакханкам, или, как говорили тогда, «мэнадам». Были и более резкие отклики, например поэта Юрия Верховского: «явное незнание простого языка и щегольство ужасающими неологизмами, <…> игра чудовищными эпитетами; беспомощное построение фразы и высокомерное презрение к грамматике», отсутствие «религиозного искания», «поверхностный чужой пантеизм, примитивно перенятая эротика».[24]
Особенно значимым для молодой поэтессы стало ее знакомство с петербургским поэтом и критиком Максимилианом Волошиным, которого также заинтересовала ее первая книга. Известна роль Волошина в жизни и творчестве начинающей поэтессы Марины Цветаевой. Следил он и за творчеством Столицы, навещая ее в Москве одновременно с Цветаевой. Увидев ее впервые в 1907 г. в редакции «Золотого Руна», Волошин отметил в дневнике:
Из литературных впечатлений. Молоденькая поэтесса Любовь Столица с московским розовым лицом и в голландском бархатном капоре. Рябушинский говорит про нее, что она «бальзаковского возраста», желая этим определить ее крайнюю юность. Она говорит мне:
– Теперь я изучаю только старых поэтов. Вот Валерия Брюсова. Но что же, он мне кажется современником Пушкина. На них обоих голубая дымка.[25]
Новая встреча состоялась по инициативе Волошина в марте 1909 г. Завязалась беседа, оба поэта читали свои стихи. Столица подарила Волошину свою «Раиню» с дарственной надписью: «Максимилиану Волошину – Любовь Столица. Спасибо Вам. 1909, весна».[26] Встреча произвела на поэтессу сильное впечатление, но и вызвала тревогу («Пишу Вам потому, что мне показалось, будто Вы во мне что-то принимаете, а что-то нет. А то и другое живо во мне неотрывно <…>»[27]). Она посылает Волошину подборку новых стихов, тщетно целый месяц ждет ответа и 1 июня вновь обращается к нему с письмом: