«Та, которая следом за мною займет…»
Та, которая следом за мною займет
в твоем сердце чужие покои,
и насытится горечью, сладкой как мед,
едкой сладостью – следом за мною,
та, другая —
заставит меня позабыть?
Или все ж прибежишь впопыхах,
чтоб опять теребить
этой горечи нить,
что в моих вплетена стихах?
«И полюбила Михаль, дочь Саула, Давида… – и презрела его в сердце своем»
Книга Самуила, 1, IIО Михаль, ты сестра мне —
ведь связь поколений крепка,
и еще виноградник
полынью сухой не зарос,
и на платье твоем
не поблек еще пурпур полос,
золотые браслеты твои
мне звенят сквозь века.
Не однажды я видела,
как ты стоишь у окна,
и свободу и нежность
твои отражают черты.
О Михаль, о сестра,
я ведь тоже грустна, как и ты,
и, как ты,
на презренье к любимому осуждена.
«Только стук дверей, только лязг замка —…»
Только стук дверей, только лязг замка —
и стихают шаги в ночи.
И к чему мой зов, и к чему тоска,
если ты их не различишь?
Так поставь же, гордость, на сердце знак,
горечь, душу мою залей,
потому что я одинока так,
как слепец среди площадей.
«Все я вам поведала теперь…»
Все я вам поведала теперь,
распахнула дверь.
В комнатах бродили чужаки,
указаньям следуя руки:
«Тут – пустые чаянья и месть,
а покой отчаяния – здесь.
Это – смотрит из угла
гордость, что растоптана была».
И случилось так:
ты был с ними, мой родной чужак.
Посмотрел, как все, и вышел прочь.
Я – в углу. Настала ночь.
«Вдруг», – мелькает мысль в тиши ночной, —
ничего и не было со мной?»
Те стоны мои в час нужды и печали —
от боли, от гнета оков, —
теперь ожерельями слов они стали
и белою книгой стихов.
Со всех тайников были сорваны дверцы,
расхищено то, что огнем
пылало в глубинах разбитого сердца,
в беспомощном сердце моем…
Когда я была девчонкой,
я часто бывала грустна.
Ходила в одежде черной,
играла совсем одна.
Пусть лет промелькнула стая,
той девочки больше нет,
но вот – как прежде, грустна я,
и та же мета на мне.
Преграды – те же, что в детстве,
меж мной и людьми лежат,
но только в траур одето
не тело теперь, а душа.
Может быть,
и придумала все это я?
И, как знать,
никогда я не мчалась с рассветом в поля,
отгоняя остатки сна?
Никогда,
никогда в эти длинные жаркие дни
не слыхали снопы, не слыхали поля,
как в устах моих песнь звенит?
В синеве твоих волн никогда не купалася я,
о, Кинерет родной,
мой Кинерет родной!
Ты-то – был?
Или сон это мой?
Прекрасны клумбы у меня в саду,
и выросли на них цветы «Быть может».
Став садоводом, пристрастясь к труду,
как я растила их! Как лезла я из кожи!
Я выставила стражу у ворот
и на ее рассчитывала верность.
Цветы хранила я от всех невзгод,
боясь, что в сад проникнет Достоверность.
Но та пробилась через семь оград
и сразу приговор ужесточила,
и превратила в кладбище мой сад
и мой цветник – в могилы превратила.
Если Господня воля —
мне на чужбине скитаться,
то, Кинерет, позволь мне
хоть в могиле рядом остаться.
Мы наконец-то вместе.
Здесь покой небывалый.
С поля несутся песни,
что я когда-то певала.
Здесь меня не забыли.
Здесь мой путь подытожен.
Дерево на могиле
благословляет прохожих.
Если Господня воля —
мне вдали от тебя скитаться, —
я вернусь, о Кинерет!
Позволь мне
хоть в могиле рядом остаться.
Как союз между звуком и эхом,
так и наша с тобою связь.
Ей года и века – не помеха,
в сердце память живет, затаясь.
На вершине – двое.
как ветер,
весела она и легка,
ну, а он – черноглаз и светел,
как еврейский отрок в веках.
Он сказал:
«Как пастушьи свирели,
голос твой в Иудейских горах,
эти звуки не устарели,
и легенда та не стара».
Нас вели изгнанья путями,
эта доля совсем не легка.
Потому ли союзу меж нами
не помеха – года и века?
Кто ты? Я тянусь рукой, но рядом
я твоих не ощущаю рук,
и глаза, с моим встречаясь взглядом,
прячутся, и в них сквозит испуг.
Каждый человек – как сад закрытый,
и к нему тропинка не лежит.
Жду, покуда на пустынных плитах
иссякает жизнь…
Я примирюсь – и грохот, и бетон
моя душа воспримет и поверит,
в чужой толпе не вспомню я о том,
что спит в душе, не прошепчу: «Кинерет!..»
Лишь ночью, в час молчанья и тоски
я стану вспоминать и плакать стану,
когда страдание рвет сердце на куски,
когда болят закрывшиеся раны.
Лишь для тебя они станут наградой,
лишь о тебе мои песни звучат:
штили и штормы, слезы и радость,
боль и услада, холод и чад.
Да, я ответа не знала доселе,
да, я почти что мосты подожгла, —
сразу вернулись и снова запели:
ревность и ненависть, пламя и мгла.
И для тебя лишь симфония эта,
лишь о тебе сотни скрипок поют:
лживость тумана – и правда рассвета,
слезы и радость, боль и уют.
«Вдруг проснуться, понять…»
Вдруг проснуться, понять:
это было кошмаром,
лишь кошмаром, рожденным в тоске!
И опять, как вчера, ощутить твои чары
и почувствовать руку в руке.
Мы не предали наши с тобой идеалы,
мы храним этот давний завет,
и Кинерет родной, как большая пиала,
щедр, как прежде, и полон навек.
Мы навеки повязаны скрытою нитью,
самой прочной из прочных цепей.
То был просто кошмар,
а совсем не наитье.
О, скорей бы проснуться!
Скорей!
«Руку жестом рассеянным ты перенес…»
Руку жестом рассеянным ты перенес
мне на голову, и от тепла
непосильною ношей, тяжелой до слез
грусть на сердце внезапно легла.
Неужели безжалостный рок повелел
выпить чашу до дна нам с тобой?
Мы не ближе друг с другом на этой земле,
чем на небе звезда со звездой.
«Рукой за милостью я тянусь —…»
Рукой за милостью я тянусь —
мне крошечный нужен кусок.
Мой вечер близок, на сердце грусть,
мой путь одинок.
От века глухи к чужой нужде
те, кто сыт и богат,
но как же нищему не разглядеть,
как голодает брат?
Вот бы сыночка иметь довелось!
Был он черноволос.
Бродим в саду, не боимся росы —
я —
и мой сын.
Ури, мой свет и моя душа!
Имя, как капли ручья.
Черноволосого малыша
Ури – назвала бы я.
Буду молиться, как Хана в Шило,
и, как Рахель, страдать.
Буду его ждать.
Стучащий в ворота упрямой рукою
давно изнемог.
И капает кровь, и сочится струею
на прочный замок.
Не слышит никто.
Где же сторож блуждает?
Так тихо —
как перед концом.
Я знаю:
спасенье мое опоздает,
и замертво я упаду на крыльцо.
Осенним вечером на Родине, в палатке,
в которой пол – земля, и дыры есть в стене,
и где в углу белеет детская кроватка
и дали дальние – в окне…
Тяжелый труд, надежды, исступленье —
я ваша. Как опять вас обрести?..
…Вот дети подошли, застыли в изумленье:
зачем же тетя так грустит?..
Письма брошены, и перепутан
их порядок. Как много их!
Я простерта над ними, как будто
та гадалка веков седых.
Только я, как она, назавтра
не пойду судьбу вопрошать,
потому что Бог отказался,
отказался мне помогать,
хоть и знает он сердце это,
ту печаль, что оно хранит.
Буду письма читать до рассвета,
пока буквы не стерлись на них.
Земля молчит – и будто саван грудь окутал,
и будто сердце мне пронзил молчанья меч.
Но я покуда здесь и жду еще покуда,
и кровь стихов моих не прекращает течь.
Раз смерть молчит – умолкнем мы в ее объятьях,
настанет день – и путь прервется у черты,
но до чего же голос жизни нам приятен,
как звуки эха его ясны и чисты!
Могильным холодом в лицо молчанье дышит,
и ухмыляется чудовище в ночи.
Но я покуда здесь, покуда здесь, ты слышишь?
Срази меня словами! Только не молчи!