«Никакие узы запретов…»
«Есть разрешенное —
и есть запрещенное»
Никакие узы запретов
перед пламенем не устоят,
и, как стебель стремится к свету,
так тянусь за нежностью я.
Ты поникшую душу отыщешь
над судьбою и смертью моей…
Горе мне! От несчастной нищей
отведи свои взоры скорей!
Я хочу одного:
позабыть этот горестный миг,
и несчастного сердца,
в пустыне забытого, крик,
и вернуться и жить
на вчерашней земле золотой,
где растет мое дерево
над голубою водой.
«Голос ветра холодного ночью возник…»
Голос ветра холодного ночью возник,
голос ветра шепнул: «приготовься, сестра…»
Так прости! И прими, как и в прежние дни,
ношу горьких стихов, и усталость, и страх.
И по-прежнему будь мне опорой во тьме,
и, как прежде, утешь, и верни мне покой, —
недалекою ночью приблизится смерть
и закроет глаза ледяною рукой…
«Только мертвые не умрут».
Й. Ш. К.Лишь они остались. Лишь они теперь
не пополнят список горестных потерь.
И на перепутье, на закате дня
призрачной толпою окружат меня.
И не разлучат нас долгие года.
Лишь потери наши – с нами навсегда.
Хаим Нахман Бялик – классик ивритской литературы. Его перу принадлежит как любовная лирика, так и полные боли и силы строки о доле и судьбе еврейского народа. На его стихи написаны песни и романсы. Его творчество переведено более чем на тридцать языков. Он считается одним из создателей современного иврита.
Бялик родился в 1873 году на хуторе Рады возле Житомира, в семье лесника. С семилетнего возраста, после смерти отца, жил в доме деда в Житомире, а в семнадцать лет уехал в Одессу, где начал публиковать свои стихи. До 1921 года он жил попеременно в Одессе и в Житомире. Принимал участие в Сионистских Конгрессах 1907 и 1913 годов, бывал в разных странах Европы и в США. В 1921 году он переехал в Берлин, а в 1924 поселился в Тель-Авиве, где сразу же его дом стал одним из центров культурной жизни. Поэт принимал участие в работе театра «Габима», Еврейского университета в Иерусалиме, Художественного музея в Тель-Авиве. Умер Хаим Нахман Бялик в 1934 году в Вене, после неудачной операции.
***
Я хочу привести здесь кусок из «Автобиографических отрывков» Хаима Нахмана Бялика (в переводе, взятом из учебника Открытого Университета Израиля), который послужит прекрасной иллюстрацией и вступлением к двум поэмам о детстве, которые я включила в эту книгу:
«Понимаю, то, что я видел, не могло произойти в действительности. Но мы с моим сердцем знаем: все, что видели – видели воочию, и никогда сердце мое не сомневалось в этом.
Серебряная ночь. Я стою на улице у ворот нашего двора. Справа от меня – лес, слева – степь. Над головой небо, небо. А передо мной – невысокая горка с крутыми склонами, покрытыми зеленой травой, сверкающей тысячами капель росы в таинственном, призрачном лунном свете. Склон холма поднимается все выше и выше, пока не оканчивается маленьким белым домиком на вершине. Все дремлет, обмершее, застывшее, окутанное легкой вуалью серебристо-синей дымки. Как вдруг – две вереницы гномов, с чистыми детскими лицами, в черных одеждах идут по холму в сторону леса; и как будто песня – невыразимо сладостная песня, едва слышная, сокровенная, безмолвно льется в сердце. Льется от них – в мое сердце. В мое сердце. Потому что слышал я ее не слухом, а сердцем.
Они прошли своим путем, не обратив на меня внимания, а я глядел им вслед, пока они не скрылись из виду. Я помню, как, войдя домой, обнаружил, что потерял дар речи. Ухватившись за край материнского передника, я силился сказать «мама» и не мог. Слово «мама» застыло в моей гортани – и осталось там по сей день».
Поэмы Хаима Нахмана Бялика
С птичьим посвистом – маминых уст поцелуй
от ресниц отгоняет виденье ночное.
Я проснулся, и свет в белизне своих струй
мне ударил в лицо необъятной волною.
Лезут сны на карниз, и покуда хранят
тени сладкой дремоты прикрытые веки,
но уже пронеслось ликование дня
по булыжнику улиц в гремящей телеге.
Из сидящего в раме окошка гнезда
раскричалась птенцы, опьяненные светом,
и уже за окном началась суета —
то друзья-ветерки заявились с приветом.
И зовут, и лучатся, сияют светло,
торопливо мигают, снуют, намекают,
как птенцы озорные, стучатся в стекло,
ускользнут, возвратятся и снова мигают.
И в сиянье их лиц на окошке своем
различу я призыв: «Выходи же наружу!
Мы ребячеством радостным утро зальем,
мы ворвемся повсюду, где свет обнаружим:
мы растреплем волну золотистых кудрей,
по поверхности вод пронесемся волнами,
в сладких грезах детей, и в сердцах матерей,
и в росе засверкаем – и ты вместе с нами!
В детском плаче, в изогнутом птичьем крыле,
в мыльном радужном шаре, на пуговке медной,
и на гранях стакана на вашем столе,
и в веселом звучании песни победной!»
Над кроватью снует их прозрачный отряд
и щекочет меня в полусне моем сладком,
и сияют их глазки, и лица горят,
на щеках зажигая огни лихорадки.
Я брежу, и тает плоть…
Омой меня светом, Господь!
Эй, зефиры прозрачные! Ну-ка, ко мне,
залезайте, мигая и делая рожи,
пробегитесь по белой моей простыне,
воспаленным глазам и пылающей коже,
по кудрям, по ресницам, по ямочкам щек —
и в глубины зрачков сквозь прикрытые веки,
омывайте мне сердце и кровь, и еще —
растворитесь в душе – и светите вовеки!
И горячая дрема меня обоймет,
и наполнится сладостью каждая жилка,
кровь сметает преграды, и в сердце поет
изначальная радость безмерно и пылко.
Как сладко, и тает плоть!
Залей меня светом, Господь!
Приоткрыто окошко в ночной тишине,
волны ветра чредою заходят ко мне.
Тихо-тихо текут, их шаги не слышны,
будто только вернулись из тайной страны.
Как неслышно порхают, садясь на постель,
будто полные тайной пропавших земель.
Видишь, как их пугает огарок свечи,
как дрожат они, света коснувшись в ночи,
как пускаются дружно они наутек,
если вдруг моя тень в полумраке растет?
Кто они, эти духи без лиц и имен,
из неведомых стран, из неясных времен,
что пришли они выведать здесь в этот час,
оставаясь незримыми, в тайне от нас?
И вообще, где живут они, духи? Секрет.
И бессмыслен вопрос, и неясен ответ…
Что за странник таинственный скрылся в углу,
кто по стенам неслышно прокрался к столу,
обвиняя, грозя и беря на прицел,
теребя: «Ты проснулся? Ты Господу спел?»
И внезапно мне комната стала узка,
сжались тени и бросились ввысь облака,
и в душе моей трепет великий возрос,
захотелось ей знать, сколько в небе есть звезд.
Эта страсть разгоралась в ней, как на огне,
и великая дерзость рождалась во мне.
И когда подошел я к окну своему,
и всей грудью вдохнул, и вгляделся во тьму, —
я увидел, как, соткан из мглы, затаясь,
там стоит этой ночи властитель и князь.
Он объял целый мир – только здесь, на земле,
огонек моей свечки трепещет во мгле,
и на небе одна лишь мигает звезда,
будто мир остальной замолчал навсегда.
Если взглянешь наверх, если кинешься прочь,
все равно всюду встретишь одну только ночь,
тень над тенью летит, тень меж теней прошла,
всюду тени плывут, всюду черная мгла.
Будто кто-то пленил меня, кто-то связал
и швырнул меня в ночь, и похитил глаза,
и на плахе моя голова отнята —
вот такая повсюду стоит чернота,
заполняя весь мир, проникая во все…
Синагогу чуть видно. Она не спасет.
Он стоит над домами, губитель и князь,
целый мир он собой накрывает, склонясь,
два засохших кладбищенских древа – и те
лишь по скрипу я смог опознать в темноте.
Ночь исполнена таинства и ворожбы…
Как мне выбраться прочь, как уйти от судьбы,
как мне вытащить слух мой из этой тиши,
водоема бессмертья и мрака души,
как мольбу уловить еле слышную мне,
ту, которую спящий прошепчет во сне?
Эта тайна безбрежна, не видно ей дна,
и вуаль этой ночи черна и прочна.
Миллионы исчезнувших в мрачных местах
эту тайну хранят в онемевших устах.
Ночь мигает огнями – им нету числа,
и плетет свои замыслы, полные зла.
Там на улице, снизу, разрушенный дом,
и скрывается что-то ужасное в нем.
Синагога уныло и мрачно глядит,
и, возможно, там некто опасный сидит.
И сплетает злокозненно сеть надо мной
тот, кто скрылся в колючках под темной стеной.
Ну, а что мне подумать о тех голосах,
что пришли и ушли, замерев в небесах?
Чье-то эхо они? Вот опять не слышны,
и опять мы в безмолвие погружены.
Чье стенанье разрушило темную власть?
Чья неслышная жалоба, тайная страсть
вдруг проникла в могилу, что ждет нас уже,
и надежду вернула несчастной душе?
Так взмолитесь из тьмы, через все миражи,
возвратитесь, воспряньте, воскликните: «Жизнь!»
А возможно, тот голос, что слышится мне —
это плач о разрушенной дивной стране,
об оставшейся в прошлом прекрасной земле,
где отныне лишь мерзость укрыта во мгле?
И чудесная весть о нездешних мирах
в онемевшей душе уничтожила страх.
От истоков веков и от края земли
вот уже прямо в сердце мое потекли
позабытые думы неслышной толпой,
и меня потянули они за собой —
к краю бездны, где сходятся все небеса,
где скитается эхо – и те голоса.
Я возьму их мечту и у них перейму —
как полюбится сердцу она моему!
И тогда-то пойму я, в какие края
тянет душу мою, как сиротствую я!
Ночи князь, возвышаясь, стоит надо мной
и грозится мне шепотом в бездне ночной,
но я знаю, что в мире нигде, никогда
и дыханье одно не уйдет без следа.
Тайна тайну глотает в глухой тишине.
Я прислушаюсь – что же откроется мне?
Я всмотрюсь в эту бездну, в безмолвье тюрьмы —
и проникнет мой взор прямо в логово тьмы.
Херувим пролетел, или тень тут прошла?
Будто ангел над бездной расправил крыла.
Очень медленно занавес тьмы упадет.
Кликнет тень свою тень, тайна тайну шепнет.
Голос – голосу, призраку – призрак, таясь,
отыграет отбой. Познакомимся, князь!
Пусть услышит земля, как над ней ты летишь!
Пусть сразят тебя тайные думы и тишь!
От редеющей мглы городских площадей,
от пустынных проулков, где нету людей,
от домов, тех, что спят, от подвалов до крыш,
где запахнуты окна, где прячется тишь,
от окошка, раскрытого ночи вослед,
через тонкий экран пропустившего свет,
от пока еще тусклой полоски зари,
что туман разгоняя, все ярче горит,
и от эха, возникшего там, в вышине,
что веселою флейтой явилось ко мне,
как с далекого бала, прорезало тишь
и рванулось в окно, будто прыгнувши с крыш,
от травы, от пока еще спящей земли
и от отзвуков, что исчезают вдали, —
различу я намеки опять и опять
на чудесные сны, что нельзя разгадать.