22 июня 1941 года
Роса еще дремала на лафете,
когда под громом дрогнул Измаил:
трубач полка —
у штаба —
на рассвете
в холодный горн тревогу затрубил.
Набата звук,
кинжальный, резкий, плотный,
летел к Одессе,
за Троянов вал,
как будто он не гарнизон пехотный,
а всю Россию к бою поднимал!
«Нет, нас на колени вандалов орда не склонит…»
* * *
Нет,
нас на колени вандалов орда
не склонит,
чтоб вечно глумиться над нами.
Становимся мы на колени тогда,
когда, отстояв от врагов города,
целуем
родное гвардейское знамя!
Усталая,
но гордая осанка.
И узелок дорожный за спиной.
Гадала мне гречанка-сербиянка
в Саратове на пристани речной.
Позвякивали бедные мониста
на запыленном рубище ее.
Она лгала.
Но выходило чисто.
Я слушал про свое житье-бытье.
И делал вид, что понимаю много,
хотя она мне верила с трудом.
тут было все:
и дальняя дорога,
и беспокойство,
и казенный дом,
тут были встречи,
слезы и свиданья,
и радости, и горечь женских мук —
все,
без чего немыслимо гаданье
в такие дни на пристанях разлук.
Во всем я видел правды очень мало.
Что слезы — ложь,
что встречи — соврала,
а то, что буду жив, —
она узнала,
и, что домой вернусь, —
права была.
Когда ты девочкой была,
я знал тебя по памяти.
И ты в душе моей жила —
в моей охранной грамоте.
Ты сном была в моей судьбе.
И это ли нелепости,
что я хранил тебя в себе,
как в осажденной крепости?
И я, поверь мне, никому
ни капли не завидовал —
тому, кто лгал тебе,
тому,
кто удочки закидывал.
Я слепо верил: ты моя…
(Мне больше ль было надобно?)
Так верят в песню соловья,
когда она предсвадебна.
В часы вечернего тепла
я шел к тебе сумерничать,
и ты, звезда моя, могла
с мечтой моей соперничать.
В пределах счастья двух имен
в тебя — обмолвлюсь запросто —
я без оглядки был влюблен,
как мальчик, просто-напросто.
И, полюбив твои черты,
я ни на что не сетовал.
Я так любил тебя, что ты
не замечала этого.
И вот сейчас, когда война
меня бросает в стороны,
когда знакомых имена
в когтях уносят вороны,
я часто думаю над тем,
что, не родившись заново,
нам суждено домой не всем
вернуться с поля бранного.
Не всем нам видеть жен своих,
не всем прийти с победою.
А я в кругу друзей живых
о смерти не беседую.
Я верю: вынесу войну,
сто ран приму, но выстою.
Себя верну, любовь верну,
и щедрую, и чистую —
такую щедрую, что в ней
не думал об измене я,
такую чистую, что ей
лишь только ты — сравнение!
Погода
не сыра
и не простудна.
Она, как жизнь,
вошла и в кровь,
и в плоть.
Стоял такой мороз,
что было трудно
штыком буханку хлеба расколоть.
Кто был на фронте,
тот видал не раз,
как следом за трассирующим блеском —
В знобящей мгле над мрачным перелеском —
летел щегол,
от счастья пучеглаз.
Что нужно птице, пуле вслед летящей?
Тепла на миг?
А мне довольно пары теплых слов,
чтобы согреться в стуже леденящей.
Зима состояла из мелочей:
снегá,
морозы,
и ветер лют.
Одиннадцать дней и десять ночей,
ровно пятнадцать тысяч минут,
порою сутками напролет
молнией
полосовал
по врагу
русский станковый пулемет
под Миллерово в снегу.
Выбиваясь на третьей ленте из сил
рокотал с перебоями, но потом
у пулеметчика пить просил
своим воробьиным
жестоким ртом.
Человек болел за него душой:
нет воды. Хоть умри.
И вот
пулеметчик стрелков берет в оборот —
и фляга, наполненная мочой,
поит станковый пулемет.
Так он насмерть боролся тут.
Так он работал в порядке вещей
ровно пятнадцать тысяч минут,
одиннадцать дней и десять ночей,
под вьюгой.
И каждые полчаса
человек продвигал пулемет вперед
на один
мучительный
оборот
пулеметного
колеса.
Он продирался
к норам чужим,
огнем гарнизон
сжимал
в тиски:
то, что под силу
было троим —
адово дело, —
ему с руки!
Он знал —
весною шуметь ветрам,
лететь журавлям,
тополям цвести,
ходить через Милллерово поездам,
по утрам
пионерам в школу идти.
И когда он встал,
и ушанку снял,
и капли пота смахнул со лба, —
увидел — немцы,
услышал — пальба
отхлынули за арсенал…
Был он совсем молодой лицом,
но как-то по-взрослому молодой;
за пулемет
он прилег юнцом,
поднялся мужчиною с бородой.
И тогда
ему показалось вдруг,
что он уже
самый старый солдат
и что землю,
которую взял, назад
не выпустит
из огрубевших рук.
Не обижайся. Ведь само
письмо на родину не пишется.
Я б написал тебе письмо,
да что-то снова пушки слышатся.
Мгновенья малого в бою
себе не выкрою по выбору;
я здесь по горло устаю
и — веришь — времени не выберу.
То переходы, то бои,
то отступленье это чертово,
то непросохшие слои
блокнота моего потертого.
А тут еще снега с дождем.
От ППС — тропа завьюжена…
От вас мы тоже писем ждем,
как дети — праздничного ужина,
который близок и далек,
как в зимний день ночлег для странника,
как тусклый звездный огонек,
как запах вяземского пряника.
Тревог немало в наши дни.
И все догадки о превратностях
в семействе маленьком — одни,
по меньшей мере, неприятности.
Пиши. И жди меня в ответ.
И верь, что наша встреча сбудется.
А то, что писем долго нет,
так тут виной всему распутица.
Прошедшее — в миражной дымке.
Оно глядит, как свет из мглы.
Я помню домик караимки
за Симеизом у скалы.
С ее богатством лишь природа
соперничала при луне:
ковры у выхода, у входа,
и у стола, и на стене.
Движеньем рук своих проворных
она по праву ремесла
все краски ночи, кроме черной,
на полотно перенесла.
Искусство цвета!
Ну и рад же
был каждый, кто входил к ней в дом…
Ковры такие магарадже
и то приснились бы с трудом!..
Я помню знойный ветер лета.
Ее у взморья помню я.
Косички пепельного цвета
сбегали с плеч, как два ручья.
Как будто сотканный из гула,
из всех цветов морской волны,
от Симеиза до Стамбула
лежал прямой ковер луны.
Хотелось быть в тот вечер юным,
тоску оставить взаперти
и по ковру при свете лунном
с подругой об руку пройти…
Волна в закатный рог трубила.
А в сумраке вечеровом —
тропинка в горы…
Это было
в сороковом, в сороковом.
И вдруг в обычный час заката
над головой — чужой мотор.
Подошва прусского солдата
ступила на ее ковер.
Напрасно лунный луч резвился.
Ночь тяжела. Волна тускла.
Весь мир ее с тех пор вместился
в квадрат оконного стекла.
С тех пор в тоске, в печали томной,
поправ законы ремесла,
она всю горечь ночи темной
на полотно перенесла.
Но в этом горестном смещенье
цветов,
возникших в темноте,
играла искра возвращенья
к первоначальной красоте.