«У меня беда невольная…»
У меня беда невольная,
очень странная
беда:
не могу приехать вовремя
никуда
и никогда!..
Дремлет ельник —
лапы в стороны.
Снег —
белее не хочу.
И кричу я:
«Ах, как здорово!..
Ах, как здорово!..» —
шепчу…
Но, однако,
гиды местные
обрывают
мой восторг:
«Вам бы раньше
на два месяца!
Опоздали вы
чуток…»
Вот и осень.
Дни высокие.
В речке
добрая вода.
И – глубокий вздох:
«А все-таки,
вам бы
в августе сюда!..»
Утро
теплое и ясное.
От березы —
свет сквозной.
И слова:
«А настоящая
красота
у нас весной!..»
Поезда.
Дороги дальние.
Перекрестки
дней и трасс…
Мне б
когда-нибудь
куда-нибудь
приехать в самый раз!
В природе это действо так рождалось:
сначала
небо
в стороны раздалось.
Оно раздвинулось
неотвратимо
и место для грозы
освободило.
Померкло солнце.
Птицы не взлетали.
Захлопали калитки,
двери,
ставни.
Все было зыбким.
Все тревожным было.
А туча
на глазах
себя лепила
из ничего!
Из призрачного света.
Из узловатого
слепого ветра.
Из сумеречной тени над болотцем,
из темноты,
укрывшейся в колодце,
из мглы,
из пыли черной и летучей —
все в дело шло!
Все
становилось тучей,
которая
торжественно жирела,
клубилась,
разбухала,
тяжелела.
Бурчала что-то,
душу распаляя…
Повисла
над домами и полями.
Уперлась в землю.
Горизонт
прогнула…
И первой молнией
весь мир
перечеркнула!
«То белым по синему – чайкой по небу…»
То белым по синему —
чайкой по небу,
то синим по белому —
тенью по снегу,
на горных отрогах,
на кочках болота
профессионально
рисует природа!
У осени —
ясной и рано пришедшей —
берет она
обыкновенные листья
и так их раскрашивает
сумасшедше,
что стонут от зависти
колористы!..
Рисует природа.
Она не устала.
На кручах
земного
летящего шара
ей нравится
соединять беспрестанно
манеры и стили,
сюжеты и жанры.
То вдруг распахнет
горизонты громадно,
а то
все масштабы
переиначит
и кисточкой,
сотканной из тумана,
тропинку вдоль речки
едва обозначит…
Природа рисует
легко и упруго.
Ей хочется жить!
Ей менять
интересно
увядшую живопись
летнего луга
на четкую графику
зимнего леса.
Дождь
закапал неохотно,
словно
не желал идти.
Будто вспоминал,
как ходят
настоящие дожди.
И дорога,
что с опушки
неторопко в лес ползла,
вся —
в немыслимых веснушках
капель дождевых
была.
Дождь
качнулся, вырастая.
И – немного погодя —
все на свете
сразу стало
частью
этого дождя.
Был он щедрым,
был он крупным,
лился,
падал свысока,
в землю уходя
по трубам
светлого березняка.
Был
доволен сам собою,
сам собою
поражен!
А потом
увидел поле
и —
пошел в него,
пошел!..
Кончился,
как огорошил.
Убежал —
и не найдешь…
Майский,
молодой,
хороший,
пахнущий арбузом
дождь.
Где же она пропадала?
(Поиски – труд напрасный!)
Вновь я ее листаю,
с прошлым —
глаза в глаза.
В этой потертой книжке,
будто в могиле братской —
мертвые
телефоны,
мертвые
адреса…
Уже ничего не поправишь.
Уже ничего не скажешь.
И не напишешь писем.
И не дождешься звонков…
Вот на пустой странице —
Шукшин Василий Макарыч.
А перед этим —
рядышком —
Симонов
и Смеляков…
Как поименный список
армии перед боем
(хватит работы санбатам,
разведчикам
и штабам!).
Ояр!
Куда же ты, Ояр?!
Не отвечает Ояр.
Сумрачно и таинственно
палец подносит к губам.
Строки в потертой книжке
все еще смотрят призывно.
Все еще дышат,
требуют,
вздрагивают и говорят.
Я имя читаю
и слышу
глуховатый голос Назыма:
«Брат,
мы давно не виделись…
Как поживаешь,
брат?..»
Трудно листать страницы.
Видеть фамилии
тяжко…
Зимний полуденный Вильнюс.
За незастывшей рекой
улица Малонёи.
«Стаська! – кричу я.
– Стаська!»
Он улыбается грустно.
Машет нездешней рукой.
Старая, старая книжка.
Буквы поблекли.
Однако
имя любое —
словно
прикосновенье к огню.
Строчка:
«Звонить Паруйру!!»
Два восклицательных знака.
Может, звонил.
Не помню.
Больше не позвоню.
Старая книжка свидетельствует,
жалует
и обвиняет.
Как черный квадратик в «Вечерке» —
каждый ее листок…
Где ты, Кузьмич?
Откликнись!..
И комнату заполняет
неповторимо протяжный,
скорбный луконинский вздох…
Я позабыл о времени,
старую книжку листаю.
Вся она —
будто исповедь
осиротевшей семьи…
Рана моя
открывшаяся.
Память моя
святая.
Други мои – товарищи.
Вечные судьи
мои.
Последняя песня Арно Бабаджаняна
Вы не верьте
в мою немоту.
Даже если я вдруг упаду,
даже если уйду,
то не в землю уйду.
Я не в землю,
а в песню уйду.
Будут яблони осень встречать,
и посыпятся звезды в траву.
И пока на земле будут песни звучать,
в каждой песне я вновь оживу.
Я открою глаза и проснусь,
гляну в небо и вновь улыбнусь.
Вздохом ветра вернусь,
хрустом снега вернусь,
эхом ласковой песни вернусь.
И обрушится дождь голубой.
Будут листья дрожать на ветру.
И пока на земле существует любовь,
не умру я, друзья, не умру.
Пусть в долину помчатся ручьи!
Пусть очнутся в садах соловьи!
Я люблю эту жизнь, и все песни свои
я писал ради этой любви.
Вы не верьте
в мою немоту.
Даже если я вдруг упаду,
даже если уйду,
то не в землю уйду.
Я не в землю,
а в песню уйду.
И опять он рождается
в зябком окне.
Барабанит в стекло,
будто просит помочь.
В нем —
коротком,
еще не потерянном дне —
непрерывная боль,
сумасшедшая мощь!..
«Суета!» – говоришь?
«Принесет – унесет?»
Говоришь, что поэту
гораздо важней
о бессмертии думать
и с этих высот
обращаться к векам
через головы дней?..
Я не ведаю,
чем тебя встретят
века…
Для спешащего дня
я кричу и шепчу.
И останется после
хотя бы строка —
я не знаю.
Я знаю.
Я знать не хочу.