желал бы ограничиться, но сильно стыдился заговорить об этом, а ещё и того, что не мог не видеть и не сознавать, как легко обнаруживается для меня его постоянная такая игра с собой.
Один пример заставлял меня укрепиться в этих суждениях, которых я, в свою очередь, также стыдился, полагая, что они вели к сомнениям, в тот момент вовсе неуместным и никак не обоснованным, но уже не мог пренебречь ими. Случилось это в один из тех посещений выкоса, когда мне уже казалось, будто в любой час, как и раньше, когда я здесь появлялся, всё должно бы соответствовать той же ровной череде приятностей для меня.
Я нашёл Веналия работающим с акварелью.
На листе были пока только общие очертания пейзажа с изображением части луговины с копнами. Когда я подошёл, писавший улыбнулся мне, первый со мной поздоровался. Я стоял и смотрел. Не прерывая сеанса, Веналий обменивался отрывочными тихими фразами с подошедшими заготовщиками. Говорили о сенных делах.
Несколько раз он сосредоточенно и коротко взглядывал на меня и, как бы подбадривая меня или извиняясь, прищуривался. В такой ситуации я не мог рассчитывать на внимание к себе в непосредственной форме, но хорошо чувствовал, что возникшее между нами единство не отброшено и, должно быть, только усилилось.
До этого я уже имел представление о рисовании, но не о школьном, поскольку в школе рисование не преподавалось, а о домашнем или, вернее сказать, – общем и то в связи с использованием не карандашей и красок, которых достать было большой удачей, так как в село их не завозили, а – лишь простых чернил. Людей, умевших рисовать сколько-нибудь занимательно, а тем более пытавшихся стремиться к оригинальности и, значит, творить, я вокруг себя не знал. А что до живописи да ещё и в её настоящем виде, исполняемой наглядно, то всё тут оставалось для меня расплывчатым и неизвестным.
И вот теперь я наблюдал её как процесс, объединявший и создаваемое произведение, и его создателя, и меня самого – в числе тех, кто вправе по-своему оценивать исполненное, признавать или не признавать его.
С процессом, его значением и собственным соучастием в нём я не прочь был разобраться сходу. Конечно, это представляло собой блажь. Но огромной ценностью оказывалось появление в моей детской жизни человека нового и в такой незнакомой для меня роли.
Удостоиться его внимания значило многое. Пацаны одно, а тут настоящий взрослый. Из нашего села взрослых, мужиков позабирали на фронт или порепрессировали. Оставалось человек пять – самых старых и инвалидов. Мне было чуть за восемь, отец также отсутствовал, сгиб на войне, и так хотелось взрослого мужского участия, поддержки.
Я уже мог ощущать её, находясь рядом с художником, когда мы с ним купали коней и вместе купались сами да и в другие, восхищавшие меня, предыдущие дни.
Но в тот раз я так и остался отгороженным от него другими. И я не сумел обратиться к нему сам. Огорчённый и подавленный, я отправился домой чуть не плача.
И хотя позже я был вознаграждён сполна, остаток неясной обиды и замешательства всё никак не сползал у меня с души. Восстановить равновесие в ней представлялось мне очень важным. Даже несмотря на то, что я ни в чём не мог бы упрекнуть Веналия. Перемены во мне он мог просто не замечать и с полным правом считать, что они его не касаются, даже если бы он и знал о них. Что ему за дело до таких мелочей? Но именно с того случая пошло накапливаться во мне что-то в отношении к нему пристрастное, оценочное, прицельное, во многом выражавшееся хотя и не зрело, но уже и не совсем по-детски.
Я теперь понимаю, что тут более всего привлекало меня, конечно, всё касавшееся в нём занятий художественным творчеством. Но уже не обойтись было и без остального, биографичного, что ли.
С наибольшим волнением воспроизвожу здесь то, что входило в память и укреплялось в ней уже по мере этого возраставшего во мне всматривания в него, благодаря чему я начинал, кажется, особенно остро осознавать, как ещё вопреки малым моим тогдашним летам я быстро вникаю в настоящую взрослую жизнь и сам необратимо взрослею и помещаюсь в ней.
Во многом этому содействовали разные происшествия, хотя и самые заурядные, но каждое из которых становилось для меня веховым.
Как-то неожиданно разгулялась гроза. Полил сильный дождь, и он продолжался довольно долго, часа полтора. С мальчишками я тёрся на выкосах. Все в момент намокли, и было решено покинуть луг.
Летней обувки тогда никто из нас не носил; её не водилось; ходили и бегали босиком, то и дело поранивая стопы. Но это никого не удерживало, не пугало. По-другому-то всё равно было никак нельзя. Не сидеть же безвылазно по домам. Забавы, шалости, прогулки, даже проказы – без них куда же? Да ещё летом!
При дождях мы часто не прятались, а, наоборот, выскакивали и подставлялись под них – порезвиться и показать, кто посмелее и повыдержаннее. Полагалось в этом случае быть и совершенно нагими – для полноты ощущения, что ты сливаешься с природой и тебе в ней комфортно и приятно, пусть это будет хотя бы и не ласковая, тёплая и желанная телу купель, а сплошная, давящая, туманистая, словно в пару, осыпь холодных и колючих капель или даже увесистых градин. Не говоря уж о молниях, часто вспыхивавших где-то совсем рядом, и следовавших за ними обвальных, ломаных, тяжёлых раскатах грома.
Под упругим естественным душем надо было также изо всех сил орать, визжать или ухать, а ещё и бегать, скакать или прыгать, бить палкой в какую-нибудь подвернувшуюся под руку жестянку, рассчитывая на чьё-то будто бы существующее внимание к себе.
Мы уже собирались дать стрекача от лагеря до ближайшей тропы и на ходу по пути в своё село похрабриться таким привычным образом, как вдруг я увидел торопливо подходившего к нам Веналия.
Он двигался почти боком, согнуто, закрываясь от косых водяных струй и одновременно крича в сторону заготовщиков какое-то распоряжение, в то время как те с громкими возгласами и гиканьем прытко разбегались от ненастья.
– Пошли-ка со мной, – обратился он ко мне, устало дыша и не останавливаясь. – И всех зови!
А сам уже бежал к палатке. Мы гурьбой устремились за ним и скоро втиснулись под брезент, почти в сумрак.
С художником тут жил ещё один работник. Но теперь его не было. Веналий, едва мы расселись на топчанах, с повеселевшим