— Успокойся, дядя Тома. Какой же дурак ворует невест среди бела дня? Вот стемнеет, тогда и ори себе на здоровье.
И, ловко ускользнув от оплеухи, первый сват выскочил во двор.
— Фросико! — взревел родитель.
— Да, тата.
Девушка стояла за его спиной, поджав губы. Отец недоверчиво осмотрел дочь:
— Где шляешься?
— Почему шляюсь? Сам же послал за серой.
— Принесла?
— Бадя Георгица сказал, сам принесет, он о чем-то потолковать с тобой хочет.
— Сегодня за ворота чтоб больше ни шагу, ясно?
— Что случилось, тата?
— Пока ничего.
Отец снова внимательно посмотрел на дочь, пытаясь разглядеть признаки непокорности, скрытности. Но ничего такого не обнаружил…
Однако Тома Виеру знал, что береженого бог бережет, и засветло припрятал в кустах смородины у забора длинную сучковатую жердь. А когда стемнело, родитель сел в засаду.
Ждать пришлось долго. Тома Виеру даже задремал, когда у забора мелькнула чья-то тень.
— Фросико! — тихо позвала тень.
Освещенное луной окно приоткрылось, из него выглянула девушка:
— Сейчас!
Лицо исчезло, затем в окне показались ноги, девушка соскользнула на землю.
— Ах вы, нехристи окаянные!
Тома Виеру поднял жердь и бросился на похитителя.
Константин Гангур — а это был он — увернулся от удара, выхватил из рук нападавшего жердь, сломал о колено и отшвырнул в кусты:
— Дядя Тома, оставьте свои кулацкие замашки!
— Кулацкие?! — Родитель аж задохнулся и занес руку, но на ней уже повисла Фросика.
— Перестань, тата, слышишь?
— Сейчас не те времена, гражданин Виеру, — сказал Константин Гангур. — Не забывайте, я лицо официальное, прислан к вам, чтобы…
— Чтобы девок портить?! — взревел родитель и, оттолкнув дочь, ткнул кулаком в «официальное лицо».
Не дрогнул Константин Гангур, лишь побледнел, и в голосе его зазвенел металл:
— Ну что, Фросико, родительское благословение я получил, завтра играем свадьбу.
Парень повернулся и быстро ушел в темноту, оставив отца и дочь в полном оцепенении.
Тома Виеру запер дверь на засов, натыкаясь на пустые ведра, прошел в комнату, зажег керосиновую лампу. Из соседней комнаты доносились всхлипывания дочери. Отец тяжело опустился на лежанку, стал раздеваться.
Он лег, натянул на себя старенькое, из разноцветных лоскутов, одеяло и теперь казался жалким беззащитным человеком. Повернулся к стене, где в застекленной рамке висел портрет покойной жены.
«Что стряслось, Тома?» — почудился ему голос жены.
— Фросика наша в девках засиделась, — прошептал он.
«Неужто жениха не нашлось?» — продолжала вопрошать фотография.
— От женихов-то отбоя нет, да все непутевые. Правда, последний на все руки мастер — и вино портит, и девок. Так что принимай зятька, Докицо.
Тома Виеру потянулся к столу, прикрутил лампу. Но еще долго ворочался, прислушиваясь к тихому плачу дочери.
На двери надпись: «Кружок ликбеза. Ведет культармеец К. Гангур».
— Мы-а… мы-а, — слышится из-за двери хриплое мычание.
Это Тома Виеру силится прочесть написанное на доске слово «мама». Культармеец Константин Гангур покровительственно улыбается:
— Правильно. А теперь все эти буквы надо прочесть вместе.
Тома Виеру напряженно думает, затем выпаливает:
— Мыамыа!
— Допустим, — говорит культармеец. — И что означает это ваше «мыамыа»?
— Мать, наверно, — неуверенно отвечает Тома Виеру.
— Ну, так нельзя, товарищи, — злится культармеец, — тут и петуху должно быть понятно, а вы… Ма-ма! Вот что написано на доске! Ясно?
— Я же так и сказал, — оправдывается Тома Виеру.
— Вы сказали «мать».
— Не один черт? — недоумевает ученик.
Константин Гангур размашисто пишет мелом «папа» и обращается к Томе Виеру:
— Читайте! Ну?
— Пы-а… пы-а…
— А теперь слитно! Ну, смелей!
— Па… па… — осторожно выдавливает из себя Тома Виеру. Константин Гангур ободряюще кивает.
— Вот-вот. А теперь все вместе!
Тома Виеру набирает воздуху и выпаливает:
— Папаша!
Культармеец Гангур как подкошенный падает на стул. Затем цедит сквозь зубы:
— Это вредительство.
Солнце еще не взошло над холмом, а на склонах вовсю кипела работа: виноградари обновляли колья, подвязывали лозу.
Константин Гангур неумело орудовал топором, заостряя колья, и время от времени поглядывал в сторону Томы Виеру, который рубил колья из веток. Не спорилась работа у культармейца, и он с завистью смотрел, как легко, словно играючи, трудится его тесть.
К ним подошла Фросика. Живот у нее вздулся, и ходила она теперь вперевалочку. Она нагнулась, чтобы взять связку кольев, но Константин остановил ее:
— Не надо, я сам принесу.
Их взгляды встретились.
— Оставь ее, — послышался властный голос тестя, — пускай тащит, рожать легче будет.
Константин сверкнул глазами в его сторону, но тесть даже головы не поднял, продолжая короткими точными ударами обрубать ветви.
Фросика подняла вязанку, потащила ее к винограднику. Константин опять замахал топором. Затем выпрямился, прислушаваясь к непонятному гулу, напоминающему отдаленные раскаты грома. Взглянул на тестя, тот тоже перестал стучать, слушал…
…Со склона холма в лощину бежали люди и что-то кричали. Наконец из общего шума вырвался и донесся до них пронзительный крик:
— Война-а! Война, люди добрые!
Отшвырнув топор, Константин побежал к винограднику искать жену. Наперерез ему, с вершины холма, брызнули первые лучи солнца. Гул нарастал, заполняя все небо, прямо на него неслись, спотыкаясь и падая, люди с перекошенными лицами, и Константин невольно замедлил шаг: виноградный холм с солнечным диском на макушке теперь напоминал проснувшийся вулкан.
Тома Виеру все еще мешкал, раздумывая, стоит ли продолжать работу, и, решив, что не стоит, аккуратно завернул в мешковину оба топора и с ними под мышкой затрусил по склону.
…Под кустом стонала Фросика. Рядом на коленях стоял Константин, с немым ужасом глядя на жену.
— Сбегай за фельдшерицей! — услышал он за спиной голос тестя.
Константин не двигался. Широкая ладонь Томы Виеру, как лопата, огрела его затылок. Он повалился на бок, вскочил, готовый броситься на тестя, но только прорычал и побежал вниз, к селу.
Тома Виеру склонился над дочерью:
— Потерпи, Фросико, потерпи, доченька, сейчас, сейчас…
Грохот усилился, сотрясая землю, но вдруг его заглушил слабый детский писк.
— Хету-вэ! — восхищенно сказал Тома Виеру.
Ведь это был побег и от его корня…
За окном гудели грузовики, слышалась немецкая речь.
Фросика ходила по комнате, укачивая ребенка:
— Ну будет, будет, Петрикэ! Сейчас деда Тома придет, молочка принесет!
Она взглянула на настенные ходики, подтянула гирьку, словно это могло ускорить ход часов, и опять зашагала по комнате:
— Нани-нани, нани-на, а Петрикэ спать пора!
Тома Виеру шел по извилистой сельской улочке, чуть ли не по колено утопая в грязи. В руке он бережно нес небольшую корзинку.
Неожиданно перед ним вырос долговязый немецкий солдат. Придерживая болтавшийся на тощей шее автомат, он широко и, как показалось Томе, приветливо улыбнулся. Тома поднял кушму:
— День добрый.
Продолжая улыбаться, солдат протянул руку. Тома подумал, что для рукопожатия, и протянул свою, переложив корзину в левую руку. Но немец показал жестом, что хочет заглянуть в корзинку.
Сник Тома, словно воздух из него выпустили.
Увидев под полотенцем бутылку молока и полдюжины яиц, немец заулыбался еще шире.
— Внучек у меня, — бормотал Тома, глядя, как немец ловко, одним залпом, выпивает яйца.
— Иа, йа, — понимающе кивал тот, осторожно опуская в корзину скорлупу от выпитого яйца и беря следующее.
— Два годика ему, — шептал Тома, глядя, как ходит кадык у задравшего голову немца.
— Йа, йа, — поддакивал тот, принимаясь за молоко.
И опять заходил кадык, забегал под щетинистой кожей.
Этот суетливый кадык, вероятно, и решил судьбу немца. Кулак Томы непроизвольно поднялся и с хрустом опустился на дно запрокинутой бутылки.
Несколько секунд Тома глядел на хрипящее тело, потом схватил пустую корзинку и бросился бежать, увязая в грязи.
Было слышно, как за окном буксует грузовик. Лампадка мигала, отбрасывая слабый свет на икону. Стоя в одном исподнем, Тома Виеру шептал:
— Прости меня, господи, не хотел я этого, само получилось! Смертный грех на мне, господи, каюсь и любую муку приму на себя. Отведи только десницу карающую от дочери моей Ефросинии и от дитя ее малого, безвинного…
— Ты чего там, тата, бормочешь? — услышал он голос дочери.
Тома потушил лампаду и на ощупь добрался до лежанки. Сел, приподнял угол занавески.