Когда речь заходила о современной музыке, он всегда и со всей определенностью подчеркивал, что, по его мнению, если кто хочет высказать нечто значительное, ему для этого вовсе не нужен новый язык:
— И старый достаточно богат и полнокровен.
— Вас могут счесть консерватором в искусстве, человеком, которому чуждо все новое в музыке, — сказали ему.
Другой мог вспылить. Ведь всякий боится обвинения в ретроградстве. А он, казалось, даже обрадовался:
— Да, я консерватор, если хотите. Не люблю модернизма... Как бы это объяснить?..
Он сел боком, повернулся лицом к роялю, по привычке положил руки на колени и начал вслух собираться с мыслями.
— В искусстве можно полюбить, только поняв вещь или целое движение, — сказал он. — А модернизм мне органически непонятен, и я не стесняюсь в этом открыто признаться. Для меня это просто китайская грамота. Вот был однажды такой случай. Приглашает меня к себе в ложу одна дама. Исполнялось очень модернистическое произведение. Дама восторженно аплодирует. Спрашиваю:
«Вы поняли?»
«О да!»
«Странно... А я вот всю жизнь занимаюсь музыкой и ничего не понял».
Он говорил, что музыка прежде всего должна вызывать к себе любовь. Она должна исходить из сердца и должна быть обращена к сердцу. Иначе нет надежды, что она будет долговечной. И иные молодые композиторы ошибаются, полагая, что с помощью новой техники они добиваются особой оригинальности. На самом деле действительно стоящая оригинальность достигается лишь тогда, когда есть что сказать.
Художественные намерения композитора вызывали уважение Рахманинова только в том случае, если тот прибегал к так называемым современным средствам выразительности после напряженной подготовки. Тут он приводил в пример Стравинского, который создал свою «Весну священную» только после интенсивных занятий с таким мастером, как Римский-Корсаков, и после того, как написал симфонию и ряд произведений в классических формах. Иначе, полагал Рахманинов, «Весна священная» не обладала бы столь основательными музыкальными достоинствами, как богатство гармоний и энергичных ритмов.
— Такие композиторы, — приходил он к выводу, — знают, что делают, когда нарушают законы. Они знают, чем это компенсировать. Овладев правилами, они знают, какими можно пренебречь, а каким необходимо повиноваться. Но, к сожалению, приходится слишком часто убеждаться, что молодые композиторы бросаются писать экспериментальную музыку, лишь наполовину выучив свои школьные уроки... Законченная школа необходима композитору, даже обладай он всеми талантами мира.
И еще к одному несомненному для себя выводу пришел Рахманинов на основании жизненного опыта: в искусстве гораздо труднее быть простым, чем сложным. Он рекомендовал молодым запомнить это.
Без концертов Рахманинов скучал. Начинал нервничать. Эстрада была ему нужна. Его ощущение музыки, как центра своей жизни, его неустанная строгая взыскательность к себе заставляли всегда отдавать слушателям лучшее из того, что он имел. Рассказывая о своих постоянных гастрольных поездках, он вспомнил как-то о концерте в небольшом, захолустном городе. Была зима. Бушевала вьюга. Немногочисленная публика, явившаяся послушать его выступление, казалась затерянной в длинном, похожем на сарай зале. Холодно. Неуютно. Но играл он в тот раз с необычайным подъемом. Так хотелось поблагодарить тех, кто пришел...
Много разъезжая по городам, большим и малым, он привык к дороге. Когда носильщик вносил его вещи в вагон поезда, Рахманинов говорил: «Ну и вот, я опять дома». И никогда не жаловался на неудобства. Случилось, что он оказался в сквернейшем номере гостиницы, где обвалился потолок. А он улыбнулся, увидев это, и только сказал: «Вот она, жизнь артиста!»
Менять эту жизнь он, однако, не хотел. Вместе с неудобствами она приносила ему много радости. И взыскательности к себе Рахманинов не изменял ни при каких обстоятельствах. Один из его друзей рассказал такой случай. Придя после концерта в артистическую, он увидел совершенно растерявшегося импресарио. Тот сказал, что Рахманинов в ужасном состоянии и просит отвезти его в отель. Сергей Васильевич и в самом деле выглядел подавленным. И почему? Потому, что в сонате «Аппассионата» Бетховена он пропустил полтакта. Пытаясь его утешить, друг сказал, что вряд ли кто из публики мог это заметить. Но все его слова были напрасны. «Да я-то сам знаю, — только и повторял ему в ответ Рахманинов. — Я — знаю!»
По собственному его признанию, он никогда не мог делать два дела вместе — сочинять и выступать.
— Я или только дирижировал, или только сочинял, или только играл.
Говоря об этом, он вдруг запнулся, потом добавил:
— После России мне вообще как-то не сочиняется. Воздух здесь, что ли, другой.
В России он не был с декабря семнадцатого года. Выехал на гастроли за рубеж и там остался. Нигде и никогда не выступил, оказавшись за пределами Родины, как ее недруг. Нигде и никогда не отказывался от своей «русскости». Случалось, с ним заговорят о красоте парижских пригородов или видах Швейцарии, а он переведет разговор на милую его сердцу русскую природу. Начнет рассказывать об Ильмень-озере и новгородской земле, где он родился. Часами вспоминать живописные картины родной земли. Ее березовые рощи. Бесконечные русские леса. Пруд на краю деревни. Покосившиеся бревенчатые сарайчики. Или дождик. Наш осенний, мелкий, частый дождик...
— Люблю наши серенькие деньки... — прищурив глаза и глядя на собеседника сквозь голубой дым папиросы, говорил Сергей Васильевич.
Сколько раз он обращался раньше в своих творениях к образам родной природы! Сколько раз живописал в музыке ее нежную, удивительную, скромную красоту! Ведь это о нем, об одной из его прелюдий для фортепиано Репин сказал, что слышит и чувствует в ней «озеро в весеннем разливе, русское половодье». А его такие русские, песни, романсы! Он написал упоительную «Сирень» — «Поутру на заре по росистой траве я пойду свежим утром дышать». Он создал благоуханную музыку на слова «Вот у моего окна черемуха цветет». Он с таким подъемом создавал свою «Весну» на тютчевские стихи «Весенние воды». И это его романсы — «Верь мне, друг», «Молчанье ночи темной» и «Островок», где музыка, по чьему-то меткому замечанию, «будто родилась из легкого дуновения летнего ветерка — настолько она прозрачна и светла».
О России, о природе русской он мог говорить без устали. Восторженно. Как тончайший художник. И как тончайший художник он писал отмеченную полнотой и непосредственностью чувств музыку, всеми корнями своими связанную с родной почвой.
Еще только занималась заря нынешнего столетия, когда Рахманинов создал свой знаменитый Второй концерт. К нему нет никакой словесно сформулированной программы. Это чисто инструментальная музыка. Повесть без слов. Но за голосами поющих инструментов так и слышится полная грозовых предчувствий встревоженность начала наступившего века. Вслушайтесь, и вы услышите, почувствуете: нет преграды, которую не снесёт выраженная музыкой и достигшая высшего напряжения буря. Где-то на самой вершине грозовые раскаты ее переходят в страстный, дерзкий, исполненный пафоса марш. И вы невольно воспринимаете его как марш пробуждающейся России. В нем — и без слов понятно — бодрость, решимость и воля идущего сквозь грозу революции народа. Финал концерта — динaмичный, пронизанный веселым возбуждением. Полный юношеского задора и вдохновения, он к концу словно переходит в ослепительную торжественную песнь во славу завоеванного счастья.
«Предчувствием века» окрестила критика Второй фортепианный концерт Рахманинова. И то, что тема его была отнюдь не случайной для автора, подтверждает появившаяся вскоре за концертом Кантата для хора, солиста и симфонического оркестра на слова некрасовской «Весны»:
Идет-гудет Зеленый шум,
Зеленый шум, весенний шум.
Вот так. А теперь он оказался за пределами родной страны. И как возмездие за это девять лет — с девятьсот восемнадцатого до двадцать седьмого — не в состоянии был написать ни строки. Удивительно ли, что, когда Рахманинов вернулся к творчеству как композитор, он создал обаятельные «Три русские песни», а позднее и глубоко русскую Третью симфонию.
К теме о «другом воздухе» он возвращался не раз. Его мучило, что, уехав из России, он стал человеком без Отечества, хотя всегда продолжал горячо любить Родину и никогда в душе не сделался иностранцем.
— Вы не можете понять чувства человека, у которого нет дома, — сказал он одному из своих интервьюиров. — Может быть, никто другой, как мы, старые русские, понимаем: даже воздух Родины другой.
— Вы что-нибудь сочиняете? — спросил его журналист.
— Уехав из России, — ответил Рахманинов, — я потерял желание сочинять. Лишившись Родины, я потерял самого себя. У изгнанника, который лишился музыкальных корней, традиций и родной почвы, не остается желания творить, не остается иных утешений, кроме нерушимого безмолвия нетревожных воспоминаний.