В чем же дело?
Он так работал всегда — вдумчиво, сильно, но почему-то либо неотчетливыми оставались намерения, понятными только ему самому, или жизнь сама объяснила как надо. А может быть, просто пришло его время и он был услышан?
И дело совсем не в «Оптимистической», просто он долго ходил в отстающих и вдруг наверстал.
Это потому, что нуждался в оценке самого себя, Алисы, таких же, как они, а тут его научили ценить только одну оценку — большинства.
Он смотрел на сцену и думал: «Господи, неужели это произошло со мной?»
Откуда на сцене эта керченская степь, облака, бегущие над степью?
Откуда эта воронка в планшете, похожая на греческий амфитеатр?
Алиса, лежащая на подмостках, пряменькая, кажущаяся хрупкой, — сколько раз она так лежала, здесь же, справа, ближе к порталу, а иначе!
Матросы над ней, Алексей-Жаров с гармошкой.
Сцена Камерного из накренившейся палубы в «Федре», из парусов «Сирокко», из орудийного жерла в «Неизвестных солдатах» стала настоящим кораблем и поплыла в будущее.
Это пространство он набрал сам по золотинке. Оно принесло ему богатство славы. Стало привычным просыпаться рядом с Алисой и сразу чувствовать себя известным.
Это не казалось глупым. Он снова стал подходить к зеркалу и разглядывать себя. Много лет было трудно решиться на это. Ему не нравились наполненные страданием морщины, начинающее отекать лицо, профиль с внезапно еще более удлинившимся носом. Часто самому себе после очередного провала он казался покойником. А теперь смотрел с удовольствием.
Алиса заставала его за этим занятием, смеялась.
— Вы теперь знаменитость, Александр Яковлевич, — говорила она. — Не знаю, как к вам обращаться.
— Как обычно, — отвечал он. — Останемся друзьями.
Теперь он чаще выходил между репетицией и спектаклем на солнце, стоял у Камерного. Раньше он обвинял актеров, что почти до начала спектакля торчат у театра, хотят быть узнанными, а теперь захотелось постоять самому, слава оказалась приятной ношей.
Ему стало нравиться давать автографы, отвечать на вопросы. Они становились все менее каверзными.
Люди как бы признали даже его право на ошибку и прекратили провоцировать.
Раньше — о чем только не спрашивали, о чем не писали, могли оскорбить в лицо. Он улыбался снисходительно, но чувствовал себя неважно.
Он любил объяснять Камерный театр, но только, когда обращались с вопросами не хамскими, а в последние годы такое все реже становилось возможным.
Актеры поглядывали на него с уважением, они всегда были внимательны к нему, а теперь будто гордились.
Благодаря «Оптимистической» они как бы получили права гражданства. Эта мысль показалась ему забавной, до сих пор как-то жили — играли премьеры, давали интервью, блистали на приемах, разрешали себе поклоняться, а оказывается, были никем и ничем.
Гнойник непонимания вскрылся, и они стали по праву называться Камерным театром.
В этой стране, понял он, люди, не признанные властью, — никто.
Теперь ему начинало казаться, что все, вытаскивающие его на этот путь признания, как бы смущались своей собственной симпатии к Камерному театру, скрывали ее, старались сделать ее домашней радостью, поощряли его где-то в кулуарах, дома, подальше от чужих глаз, когда никто не слышал, говорили о любви, оглядываясь по сторонам.
Луначарский, Литвинов, Калинин, многие.
Луначарский умер в январе 1934 года.
В этом грохоте славы он мог не заметить смерти Луначарского. Тот умер в курортной Ментоне, на пути к своей новой работе — посла в Париже. «Оптимистическую» посмотреть не успел, сказал по телефону, что уверен в успехе, рад, что дожил до этого дня, целует Алису, но прийти не может.
— Как-нибудь обойдетесь без меня, — сказал он. — Когда можно не заметить отсутствие друга, это означает одно, ты стал взрослым. Это не парадокс, Александр Яковлевич, поверьте, опыт.
И, действительно, раньше без Луначарского было невозможно жить, теперь стало возможно.
Если признаться, его присутствие в последние годы начинало даже тяготить. Он терял доверие власти и постепенно перестал давать советы.
Но еще раньше он перестал писать для театра.
Пьес его Таиров не любил и ставить не обещал, но видел, что занятость театром длит существование этого человека.
Он как бы испытывал некоторое успокоение, написав очередную пьесу.
А уж когда видел ее поставленной…
Это была милость Божья — иметь в друзьях такого человека.
Сам достаточно беспомощный и уязвимый, когда брал другого за руку и вел по лабиринту жизни, становился смелым и независимым.
Можно сказать, Луначарский спас их от всех тягот и невзгод революции, внушил уверенность, объяснил несправедливость повседневности стремлением к чему-то высшему.
Этим высшим, как стало ясно, было общение с ним.
А теперь его не стало, и Таиров будет вынужден считать себя взрослым.
Почему-то, вспоминая о Луначарском, он подумал об Ольге Яковлевне, Мурочке, как хорошо, что они у него остались, он не понимал, как мысли о них связаны с когда-то всемогущим наркомом просвещения, но, наверное, все доброжелательные к тебе люди стоят в сознании рядом.
«Надо решить, чем она будет заниматься, — подумал он о Мурочке. — Совсем взрослая, театр, по-моему, ей не нужен, надо узнать, что она думает о будущем».
Он решил сделать это, не откладывая, благо они тоже жили совсем недалеко от театра, все близкие Таирову люди как-то непроизвольно сбивались в кучу поближе к нему, и Леонид, и Ольга с Мурочкой, он был прикрыт ими.
Их не оказалось дома, что было вполне возможно, бывало и раньше, страшного ничего нет, но он почувствовал такое волнение, такую слабость, будто потерял их навсегда.
Он не догадался даже вернуться к театру, зайти в училище, Ольга непременно там, просто сел на ступеньки рядом с дверью и заплакал.
Взрослый, получивший наконец всенародное признание человек сидел, прислонившись к двери своих близких, и плакал.
Ему жаль было, что не застал их дома, что умер Луначарский, что слава пришла внезапно и так же внезапно уйдет, что времени у него, возможно, не так уж много.
Но потом он подумал, что живет все-таки в искусственном мире, там другое летоисчисление, и Алиса никогда не состарится, потому что она великая актриса, а великие актрисы не стареют, и от щедрот ее энергии что-то перепадет и ему.
Напрасно она считает, что главный двигатель — в нем, он живет только благодаря ее силе.
Как она была счастлива, что он задумал для нее Клеопатру. Это возникло только потому, что взяла с полки Пушкина и стала читать вслух «Египетские ночи». А он слушал, как всегда, когда не касалось дела, полувнимательно, а потом сказал:
— Это ты хорошо придумала «Египетские ночи», очень хорошо, будешь играть Клеопатру.
А потом, очень скоро, признался ей, что композиция возникла в его мозгу сразу, как она начала читать. Шоу, Пушкин, Шекспир. С относительной исторической последовательностью, но, безусловно, поэтической.
Его даже не смущало, что там Шоу, пусть один из них будет современником. Тем более перед Шоу он в долгу — «Святая Иоанна» не удалась. Теперь должно получиться всё, пришло такое время, когда у него всё получается.
Он даже не сделал свое знаменитое «тьфу-тьфу-тьфу» — так был уверен, и она тоже ни на секунду не сомневалась, она знала, что получится.
Она — Клеопатра, она любовница Цезаря, потом — всех, потом только Антония. Она — великая царица Египта, не пожелавшая пережить своего возлюбленного, сдаться на милость победителя.
Она произносит один из монологов Клеопатры прежде, чем умереть, она столько раз умирала на сцене, он придумает, как ей умереть в Клеопатре, конечно придумает.
Ставить Шекспира было нестрашно. Вообще, после «Оптимистической» всё становилось нестрашно. Только надо было объяснить свой замысел диалектически, по-научному, этим он в последнее время и занимался.
При мысли об Алисе дышать стало легче, все обойдется, никуда они не делись, он обязательно найдет, что посоветовать Мурочке. Жаль, конечно, что девочка обходится без искусства. Надо с ней чаще встречаться, разговаривать. Спектакли Камерного она, кажется, смотреть не любит. Но есть другие театры, надо водить ее на балет. Лучший спектакль в мире — это «Щелкунчик», он с удовольствием пойдет с ней вместе в Большой на «Щелкунчика», а в антракте они купят конфет. Он нарочно не сообщит дирекции Большого, что пришел в театр, а войдет, как все, что называется, смешавшись с толпой, по билетам, и с удовольствием затеряется в этой толпе. Они будут тайно от соседей рассасывать во рту конфеты под музыку Чайковского, и она наконец возьмет его за руку. Как же он раньше не догадался!
Но до похода с Мурочкой в Большой оказалось много неотложных дел. Его всюду ждали. Он выступал в военной академии, в партийной школе, встречался с драматургами, писателями.