Мать придет с поля и тоже сядет у костра. И тогда, уже в темноте, детишки побегут на огород. На огороде они подпалят огромную кучу сухой картофельной ботвы. Куча потемнеет, осядет, потом чуть побагровеет изнутри, и пойдет из нее густой страшный зеленый дым. Дым охватит всю кучу и поползет по земле и вдруг вспрянет. Дым встанет столбом, выше крыш и деревьев. Враз прыснет из дыма малиновый тощий заяц. Растает в темном воздухе. И ударятся в небо косматые белые птицы, с хохотом, визгом, как лешие.
Дети забегают, закричат и запляшут у огня. Неподалеку липы и дубы нальются алым цветом и словно шагнут к огню. Потом дым осядет, огонь уляжется — и потечет по земле и замерцает зола.
Теперь на другом угоре в соседней деревне вспыхнет на огороде огонь. И будет гореть так же долго. Потом загорится на другом, на третьем… Огни будут долго бродить в темноте по угорам от одной деревни к другой, среди лесов, под низким небом. Пока мелко не потянет из облаков дождем.
Картошки сварились. Чугун уносят в избу и садятся ужинать среди высоких кринок и низких чаш с огурцами и рыжиками.
С этой ночи пойдут холодные осенние дожди, снимающие с деревьев листву и равномерно напевающие свою невеселую песню по лесам, полянам и деревенским крышам до самых морозов.
Рассвет наливает провода синевой, и те еле видны на фоне неба. Заря делает их медными, и кто-то сильный, проснувшись от крепкого сна, гонит по проводам неспокойные требовательные слова.
В летний полдень провода черны. Они гудят. От деревни к деревне сидят на столбах ястребы и сизоворонки. Они как бы прислушиваются к торопливым голосам, в которых бьет и упорствует сила.
Вечером в темном воздухе провода не видны. Но ты знаешь, что в них живет движение, и почему-то кажется, что по ним плывет музыка.
Одетые инеем, провода тяжелеют. С них осыпается изморозь. Красные дали заката тончайшей зеленью подергивают иней проводов, и тогда похоже, что в деревне карнавал.
Столбы уходят все дальше. Редеют и совсем исчезают деревни. Впереди леса. Линия оборвалась. Но высоко в глубине неба пролегли ровные белые полосы, совсем как провода, густо утяжеленные инеем. Они полукругом висят над землей.
Они сотканы из гремучего тумана. В них гул. Я знаю, что там, среди гула, в мягких креслах устроились люди. Они разговаривают, берут друг друга за руку, смотрят в глаза и смотрят вниз, за окно. И кто-нибудь из них, может быть, сейчас вспоминает обо мне или о ком-то другом — над землей среди неба.
Рабочие ставят дом из бревен, налитых смолой, словно плавленым льдом. На заре, когда бревна становятся алыми, они светятся.
В первом этаже настилают полы, а во втором рубят стены, прорезают окна и двери. Снизу похоже, что рабочие топорами рубят небо. И солнце смотрит им в глаза.
В полдень рабочие сидят верхом на стенах, курят и припоминают всякие небылицы.
Вечером дом пустеет, над ним поднимаются звезды. Звезды смотрят в некрытые комнаты, в пустые окна и двери.
Вечером по свежему настилу тротуара приходит к дому девушка на длинных каблуках, в синем узком пальто, под белым прозрачным платочком, наброшенным на тонкие, высоко уложенные волосы.
Она ходит по дому, по лесам, по переводам. Девушка ходит как человек, уже знающий, что в одной из этих комнат она будет жить. Потом девушка останавливается у окна, что смотрит в степь. Она сметает опилки, стружки, щепки и выносит все во двор. Потом возвращается к своему окну.
Она садится на смастеренную рабочими лесенку-скамейку и долго смотрит в поле. В поле кто-то жжет костер и ходит у костра.
Я не вижу лица ее. Я только вижу, как идут над домом звезды. Я чувствую, что она все сидит и сидит и смотрит то в поле, то в небо.
По-моему, она педагог. И всего только месяц в селе, и в этом году окончила институт.
В доме гулко разносятся близкие звуки села, ходит ветер, и над домом все сыплются, сыплются звезды.
И приходит сладкое ощущение, что в доме напротив живут, что в доме уже поселились, и вот-вот в доме вспыхнет огонь, и девушка встанет на подоконник и станет мыть стекла.
Стоят спокойные, прохладные, пожилые. И ветер поигрывает раскрытыми створками окон. И пахнет в них смолой, окрошкой, глаженым бельем. Солнце и ветер давно уже вытопили смолу из всех стен, половиц, косяков. Но в избах смолой еще пахнет сухо и тепло.
Дома стоят на поляне. Вокруг подремывают ельники, неистово пенит кипрей длинные шапки соцветий, под самыми окнами рассыпались гвоздики. И ласточки, ласточки вьются весь день. Детишки где-то в кустах собирают в лукошки бруснику. Взрослые в поле теребят лен.
У окна крайней избы — старик в зеленой кепке. Старик покручивает батарейный приемник. Приемник маленький, как детский чемоданчик. Старик слушает музыку.
В каждой избе по чуланам бродит в лагунах холодный острый квас.
Вот он, Починок. Трошин Починок. Поставил его, первый дом срубил здесь какой-то Троша сотню лет назад. Почал. Почин заложил деревне.
Ласковым словом определил работу — починок.
У каждого есть в жизни починок, который на долгие годы будет связан с его именем. А если нет у человека своего починка, то он — и без крыши над головой, и без людской памяти, и без родной поляны.
1962—1964 гг.
Низко под берегом стояла тихая черная вода. Поперек старицы, растянутая пожелтевшими берестяными поплавками, покачивалась сеть. Сеть была двойная и тоже черная. Течение замерло, но сеть покачивалась, словно в ней неспокойно дремала рыба.
Над берегом горел костер. Сашка лежал в траве, расстегнув свой синий китель и заложив руки за голову. Он смотрел в небо. В небе осторожно держались зеленоватые летние сумерки.
Над рекой в темной прохладе березняка тонко бил соловей. Временами он смолкал и прислушивался к собственному голосу.
— Егора, — позвал Сашка.
— Чего тебе?
— Кто это такое имя для тебя придумал?
— Отец.
— Чудак он у тебя. — Сашка повернул голову и пристально посмотрел на Егору. Веснушчатые тонкие щеки Егоры покраснели от близкого огня. Егора взяла с плеча красную горсть густых прохладных волос и прижала их к щеке.
— Или чудной? Друг у него был, Егором звали. На фронте он отца спас. Вот отец и решил сына родить да и назвать Егором. А родилась-то я.