Теперь, когда пришло время похорон, останки спустили вниз и выставили для прощания.
Деревенские музыканты вынесли из длинного дома гонги и начали играть, а группа скорбящих принялась танцевать вокруг столба, установленного на полянке. Церемония длилась около получаса и сильного впечатления не произвела.
— Это все? — спросил я своего приятеля.
— Нет. Мы убивать буйвол, когда праздник конец.
— А когда конец?
— Наверное, двадцать дней, а наверное, тридцать. Торжества по случаю похорон будут продолжаться почти месяц, днем и ночью, набирая все больший размах по мере приближения к финалу. В последний день, когда под влиянием возбуждающих напитков драматизм ритуала достигает апогея, все обитатели деревни спускаются из длинного дома с парангами в руках. Они окружают буйвола и, танцуя, смыкают кольцо все теснее, пока, в конце концов, не забивают жертву.
Мы объявили, что вознаградим того, кто покажет нам дикого орангутана. Первый претендент разбудил нас на следующее утро в пять часов. Подхватив камеры, мы последовали за ним в лес. Там, где наш провожатый недавно видел орангутана, валялась разжеванная кожура дуриана, любимого лакомства этого животного, а в кронах деревьев мы обнаружили место его ночлега — массивное гнездо из сломанных веток. Целый час мы обшаривали окрестности, но больше ничего не нашли и, разочарованные, вернулись в деревню.
В то утро мы совершили четыре безрезультатные вылазки в лес и столько же на следующий день — так велико было желание обитателей деревни заработать обещанные соль и табак. Утром третьего дня один из охотников сообщил, что видел орангутана только что, и мы снова понеслись в лес, хлюпая по болотистой жиже и не обращая внимания на свирепые колючки. Мы думали только о том, чтобы успеть. Роковым для меня препятствием стал глубокий узкий овраг с ручьем внизу. Наш проводник в обычной манере даяков проворно бежал по перекинутому через овраг бревну, а я как мог поспевал за ним с тяжелой треногой на плече. Для верности я схватился за какую-то ветку. Она треснула. Больше хвататься было не за что, ноги разъехались, я потерял равновесие и рухнул в воду с двухметровой высоты, крепко приложившись грудью о ствол. Пыхтя, я пытался встать на ноги, чувствуя острую боль в боку. Прежде чем мне удалось добраться до берега, даяк очутился рядом.
— Адух, туан, адух,— бормотал он, прижимая меня к себе с искренним сочувствием.
Задыхаясь, я только слабо стонал. Он помог мне выбраться из воды и подняться на берег. Удар был столь силен, что бинокль, который я нес под мышкой, превратился в пару моноклей. Я осторожно пощупал грудь и по отеку и резкой боли определил, что сломаны два ребра.
Постепенно дыхание стало ровным, и мы медленно двинулись дальше. Через некоторое время даяк, подражая орангутану, стал издавать крики, сочетавшие в себе хрюканье и свирепый визг. Вскоре послышался ответ. Мы взглянули вверх и увидели среди ветвей нечто большое, волосатое и рыжее. Чарльз молниеносно установил камеру и принялся снимать, а я опустился на пень, держась за ноющий бок. Орангутан раскачивался над нами, скалил желтые зубы и сердито визжал. Ростом он был что-то около метра двадцати и весил, наверное, килограммов сорок. В зоопарках мне не приходилось видеть таких крупных экземпляров. Он добрался до конца гибкой ветви и, когда она прогнулась под ним, перепрыгнул на соседнее дерево. Время от времени он отламывал ветки и яростно швырял ими в нас, но удирать не спешил.
Тем временем подошли другие даяки, помогавшие нам нести снаряжение. Мы следовали за орангутаном, а даяки азартно рубили ветки, мешавшие съемке. Каждые несколько минут мы были вынуждены отвлекаться, так как влажный лес кишел пиявками. Если мы задерживались на одном месте, они тут же добирались до нас по листьям, ползли по ногам, вбуравливались в кожу и сосали кровь, пока не раздувались до невероятных размеров. Занятые орангутаном, мы не всегда замечали их, и тогда даяки с серьезным видом ножами сбривали с нас этих кровопийц. На местах наших съемок оставались не только срубленные деревца и ветки, но и кровавый фарш из пиявок.
Наконец мы решили, что отсняли достаточно, и стали упаковываться.
— Конец? — спросил один из даяков.
Мы кивнули. Почти в тот же миг позади раздался оглушительный грохот. Обернувшись, я увидел, что один из даяков стоит с дымящимся ружьем у плеча. Орангутан, по-видимому, не был серьезно ранен: мы услышали, как он проламывается сквозь заросли, удаляясь на безопасное расстояние. И все же я пришел в такое бешенство, что на минуту лишился дара речи.
— Зачем? Зачем?! — закричал я вне себя. Мне показалось, что выстрелить в это почти человеческое существо — все равно, что совершить убийство.
Даяки стояли ошеломленные.
— Но он плохой! Он кушать мой банан и воровать мой рис. Я стрелять.
Мне нечего было возразить. Даяки, а не я вынуждены добывать себе пропитание в лесу.
Ночью, лежа на полу длинного дома, я мучился от боли в груди, пронзавшей меня при каждом вдохе. Раскалывалась голова. Озноб бил меня с такой силой, что я едва мог выговорить что-нибудь членораздельное. Это был приступ малярии. Чарльз дал мне аспирин и хинин. Я промучился всю ночь под заунывное пение и удары гонга продолжавшейся погребальной церемонии. К утру вся моя одежда промокла от пота, чувствовал я себя прескверно.
Однако к полудню мне стало легче, и мы отправились в обратный путь. Шли медленно, потому что мне приходилось часто останавливаться и отдыхать. Я вздохнул облегченно, только когда мы снова оказались на «Крувинге». Там, в сравнительном комфорте каюты, дело пошло на поправку быстрее.
Должен признаться, что в начале плавания команда «Крувинга» относилась к нам весьма сдержанно: никто с нами не разговаривал, кроме Па, да и тот в первый же вечер был шокирован моим предложением о ночном плавании. Вероятно, они считали нас не совсем нормальными, но безвредными.
Однако со временем отношения наладились, и теперь команда проявляла к нам искреннее дружеское расположение. Па был само внимание: если он замечал на берегу что-нибудь интересное, то по собственной инициативе приказывал сбавить скорость и посылал за нами узнать, не надо ли остановиться для съемок. Механик-машинист, по-местному «масинис», крупный дородный мужчина в неизменном синем комбинезоне, был горожанином до мозга костей. Ни звери, ни люди джунглей нисколько его не привлекали, и он редко сходил на берег. Вместо этого он с мрачным видом усаживался на палубе, всегда точно над машинным отделением, и щипчиками для ногтей выдергивал щетину на подбородке. При виде каждого нового селения на нашем пути он отпускал неизменную остроту: