И Маугли, блестя мокрыми от дождя плечами, отскочил от стены, которая осела на землю, как усталый буйвол.
— Всё в своё время, — прохрипел Хатхи. — О да, в Бхаратпуре мои клыки покраснели от крови! К ограде, дети мои! Головой! Все вместе! Ну!
Все четверо налегли, стоя рядом. Ограда пошатнулась, треснула и упала, и люди, онемев от ужаса, увидели в неровном проломе измазанные глиной головы разрушителей. Люди бросились бежать вниз по долине, оставшись без приюта и без пищи, а их деревня словно таяла позади, растоптанная, размётанная и разнесённая в клочки.
Через месяц от деревни остался рыхлый холмик, поросший нежной молодой зеленью, а когда прошли дожди, джунгли буйно раскинулись на том самом месте, где всего полгода назад были вспаханные поля.
Я накличу из джунглей ползучие травы —
Будет девственный лес, там, где жили вчера вы!
И обрушатся кровли,
И балки падут —
И карелой[71], горькой карелой
Дома зарастут!
Мои братья завоют на ваших дворах,
И летучие мыши повиснут в дверях,
Ядовитые змеи
Вползут на порог
И с карелой, горькой карелой
Совьются в клубок!
Только шорох во мраке… Но вам не увидеть
Моих братьев, умеющих вас ненавидеть.
Пастухом будет волк
И в загоны войдёт —
И карелой, горькой карелой
Пастбище изойдёт!
Я косой-невидимкой скошу ваши нивы,
Так чтоб злаков ни колоса здесь не нашли вы.
И олень будет пахарем,
Стопчет поля —
Под карелой, горькой карелой
Застонет земля!
Я накликал из джунглей ползучие травы —
Будет девственный лес там, где жили вчера вы!
И деревья обступят,
И балки падут —
И карелой, горькой карелой
Дома зарастут![72]
МОГИЛЬЩИКИ
(перевод А. Колотова)
Если братом называл ты Шакала, поделился с Гиеной куском,
Можешь мир заключить с крокодилом — ненасытным зубастым бревном![73]
— Уважайте старость!
Это был жирный голос — густой голос, который заставил бы вас вздрогнуть, — голос такой, как если бы что–то мягкое разваливалось надвое. В нем были дрожь и резкое завывание.
— Уважайте старость! О, населяющие реку, уважайте старость!
На широкой поверхности реки не было ничего, кроме нескольких гружённых строительным камнем деревянных барж с квадратными парусами. Они плыли вниз по течению и только что прошли под железнодорожным мостом. Приподняв неуклюжий руль, они миновали песчаные наносы у мостовых опор, и, в то время как они проходили по три в ряд, устрашающий голос раздался снова:
— О владыки реки, уважайте старых и бессильных!
Сидящий на борту лодочник повернулся, поднял руку, произнёс нечто, весьма далёкое от благословения, и лодки, поскрипывая, двинулись в сумерках дальше. Широкая индийская река, больше похожая на цепь соединённых протоками стеклянно–гладких озёр, отражала песчано-красное небо, но возле низких берегов была испещрена пятнами желтизны и тёмного пурпура. В сезон дождей её пополняли маленькие ручьи, теперь же их пересохшие устья чётко обозначались выше уровня воды. На левом берегу, почти под самым мостом, стояла деревня, слепленная из глины, кирпича, соломы и прутьев. Её главная улица, забитая возвращающимся в стойла скотом, шла прямо к реке и оканчивалась грубым кирпичным пирсом, где, по ступенькам сойдя в воду, люди могли свершить омовение. Это была пристань деревни Магер-Гот[74].
Ночь быстро опускалась на поля чечевицы, риса и хлопка, расположенные в ежегодно затопляемых низинах, и на густо спутанные заросли пастбищ, отделённые от полей спокойными тростниками. Во всё время вечернего водопоя там трещали и орали вороны и попугаи; с наступлением ночи они улетали, встречаясь на пути к лесу с батальонами крылатых лисиц[75], а в тростники со свистом и щёлканьем спускались тучи водоплавающих. Там были длинноголовые гуси с чёрными спинами, чирки, свиязи, утки, пеганки, кроншнепы, кое-где — фламинго.
Неуклюжий аист-марабу[76], задрав зад, переваливался в воздухе с таким видом, будто каждый взмах крыльев был для него последним.
— Уважайте старость! Старейшины реки, уважайте старость!
Марабу слегка повернул голову, свернул по направлению к голосу и неловко приземлился на песчаную косу, намытую возле моста. Теперь стало видно, до чего же он безобразен. Если смотреть сзади, всё было в порядке, он был почти что шести футов ростом и поразительно напоминал лысого пастора. Зато спереди на его тощей шее и круто обрубленной голове не росло ни единого пёрышка, а у подбородка висел кошмарный кожаный мешок — вместилище всего, что он мог украсть своим топорообразным клювом. Ноги его были длинными, тонкими и морщинистыми, но он их передвигал аккуратно и глядел на них с гордостью, приглаживая клювом пепельно–серые перья хвоста, потом глянул через гладкое плечо и стал по стойке «смирно».
Маленький паршивый шакал, тявкавший от голода на пологом откосе, насторожил уши, задрал хвост и поскакал через лужицы, чтобы присоединиться к марабу. В своей касте он был нижайшим. Не то чтобы лучший из шакалов годился на многое, но этот был особенно гадок, полупопрошайка, полубандит, он в вечных поисках еды обшаривал деревенские помойки, то унизительно смирный, то необузданно дикий, исполненный коварства, которое ещё ни разу не помогло ему достичь цели.
— Ух! — сказал он, горестно отряхиваясь, перед тем как сесть. — Чтоб всем деревенским собакам от парши сдохнуть! На мне укусов втрое больше, чем блох, и всё из–за того, что я поглядел — обратите внимание, только поглядел — на старый башмак в коровьем хлеву. Разве я уж так неразборчив?! — Он почесал за ухом.
— Я слышал, — заговорил марабу голосом тупой пилы, продирающейся сквозь толстое бревно, — я слышал, что в этом самом башмаке был новорождённый щенок.
— Одно дело слышать, другое — знать, — сказал шакал, сам знавший множество поговорок. Он насобирал их, подслушивая по вечерам разговоры у деревенских костров.